Читаем Советский детектив. Том 7. Один год полностью

— Да Ханина, Давида, кого же еще…

— Ничего, отчего же… — смутился Иван Михайлович. — Мы порядочное время знаем друг друга.

— Отчего вы всё на мои руки смотрите? — спросила она и подогнула пальцы.

Притушили свет, в полутьме запели грустную, протяжную песню. Лапшин искоса глядел на Катерину Васильевну и вдруг с удивлением подумал, что нет для него на свете человека нужнее и дороже ее. «И не знаю ее вовсе, — рассуждал он, — и живет она какой-то иной, непонятной жизнью, и вот поди ж ты! Куда же теперь деваться?» Она тоже взглянула на него и смутилась. Ему хотелось спросить ее — что же теперь делать, но он только коротко вздохнул и опустил голову…

Ханин опять сказал, зевая:

— Не пора ли, между прочим, спать?

На прощание Сдобников долго жал Лапшину руку и спрашивал:

— Ничего было, а, Иван Михайлович? Если, конечно, не считать рецидив с папашей. Вообще-то он мужчина симпатичный и культурный, ко мне относится как к родному сыну, семьянин классный и на работе пользуется авторитетом, а как переберет — горе горем. Вы не обижайтесь!

В машину Лапшин позвал еще и Хмелянского, надеясь, что тот скажет то, что хотел сказать и не решался. Но Хмеля не сказал ничего. Когда он вылез, Ханин надвинул на глаза шляпу и осведомился:

— Не надоели тебе еще твои жулики, Иван Михайлович?

— Нет, — угрюмо отозвался Лапшин.

— Идеалист ты! Выводишь на светлую дорогу жизни и дрожишь за каждого, чтобы не сорвался, а другие твои сыщики ловят и под суд, ловят и увеличивают процент раскрываемости — всего и забот.

— Пройдет время, и таких сыщиков мы повыгоняем, — негромко произнес Лапшин. — Хотя среди них есть недурные, а то и великолепные работники.

— Повыгоняете?

— Ага.

— А вас самих не повыгоняют?

Лапшин промолчал. Он не любил спорить с Ханиным, когда того «грызли бесы», как выражалась Патрикеевна.

— А Балашова наша спит, — заметил Ханин. — Отмаялась сибирячка.

— Она сибирячка?

— Коренная. А там, как сказано у одного хорошего писателя, пальмы не растут.

И тем же ровным голосом Ханин произнес:

— Иван Михайлович, мне крайне трудно жить.

— Это в каком же смысле?

— В элементарном: просыпаться, одеваться, дело делать, говорить слова. Почти невозможно.

Лапшин подумал и ответил:

— Бывает. Только через это надо переступить.

Ханин хихикнул сзади.

— С тобой спокойно, — сказал он. — У тебя на все есть готовые ответы. Сейчас ты посоветуешь мне много работать, не правда ли? А жизнь-то человеческая ку-да сложнее…

Иван Михайлович молчал, насупясь. Ох, сколько раз хотелось ему пожаловаться — вот так, как всегда жалуется Ханин. И сколько раз он слышал эти дурацкие слова о готовых ответах. Ну что ж, у него действительно есть готовые ответы, действительно надо переступить через страшную, глухую тоску, когда гложет она сердце, действительно надо много работать, и работа поможет. Так случилось с ним, так будет и еще в жизни. Не для того рожден человек, чтобы отравлять других людей своей тоской, не для того он произошел на свет, чтобы искать в беде слова утешения и сочувствия.

— Ты бы меньше собой занимался! — сказал Лапшин спокойно. — Сколько я тебя знаю — все к себе прислушиваешься. Правильно ли оно, Давид? Нынче горе — оно верно, а ведь, бывало, все себя отвлекаешь и развлекаешь…

— Разве?

— Точно.

Ханин опять длинно, нарочно длинно зевнул. Он часто зевал, слушая Ивана Михайловича. Спрятав лицо в воротник, неслышно, как бы даже не дыша, спала Балашова. И Лапшину было жалко, что скоро они приедут и Катерина Васильевна уйдет к себе. Все представлялось ему значительным, необыкновенным сейчас: и ряд фонарей, сверкающих на морозе, и красные стоп-сигналы обогнавшего «паккарда», и глухой, едва слышный рокот мотора, и тихий голос Ханина, с грустью читавшего:

…в грозной тишинеРаздался дважды голос странный,И кто-то в дымной глубинеВзвился чернее мглы туманной…

Потом Ханин приказал:

— Стоп! Вот подъезд направо, где тумба.

Иван Михайлович велел развернуть машину так, чтобы Балашовой было удобно выйти.

— Проснитесь, товарищ артистка! — сказал Ханин. — Приехали!

Она подняла голову, вытерла губы перчаткой, сонно засмеялась и, ни с кем не попрощавшись, молча открыла дверцу.

— Дальше! — произнес Ханин. — Больше ничего не будет…

— Чего не будет?

— Ничего, решительно ничего. Облетели цветы, догорели огни…

И вздохнул:

— Ах, Иван Михайлович, Иван Михайлович, завидую я тебе. Просто ты живешь, все у тебя как на ладошке…

Лапшин усмехнулся: и это он слышал не раз — просто, как на ладошке, элементарно…

— Куда поедем?

— А к Европейской, есть такая гостиница, там я и стою.

— Ко мне не хочешь? Чаю бы попили…

— Боржому, — поддразнил Ханин. — Нет, Иван Михайлович, не пойдет. Может, со временем я к тебе и прибегу угловым жильцом, как твой Окошкин, а нынче невозможно.

Он вылез из машины и, сутулясь, пошел к вертящейся двери. Лапшин закурил и велел везти себя домой.

В ЯНВАРЕ

Зеленое перышко

Четыре дня подряд тянулись неудачи, одна другой глупее, позорнее, мельче.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже