Гостей было человек пятнадцать, и среди них Лапшин увидел еще одного старого знакомого, «крестника» Хмелянского.
— Производственная травма, что ли? — спросил Лапшин, разглядывая огромный запудренный синяк на подбородке и щеке Хмели. — Охрана труда, где ты?
Хмеля кротко улыбнулся и ничего не ответил. Но тут же решил, что Иван Михайлович может подумать, что он, Хмеля, пьянствует и дерется. Эта мысль испугала его, и он сказал, что упал в подворотне своего дома, поскользнувшись и подвернув ногу.
— Хромаю даже! — добавил Хмелянский.
— Жмакина давно не встречал? — спросил Иван Михайлович, словно о знакомом инженере, или токаре, или бухгалтере. Спросил походя, легко, без нажима и, услышав, что давно, кивнул головой, словно иного ответа не ждал. Потом задумчиво произнес: — Заявился он, по Ленинграду ходит. А мне побеседовать с ним надо, очень надо…
Потом смотрели сдобниковскую дочку. Маруся подняла ее высоко, и все стали говорить, как и полагается в таких случаях, что дочка «удивительный ребенок», «красоточка», что вообще она вылитый папаша, а глазки у нее мамашины. Веселый морячок Зайцев даже нашел, что ручки у девочки «дедушкины». Наконец наступила пауза, про дочку сказали всё. Тогда патефон заиграл «Кавалерийский марш», — это была старая, дореволюционная граммофонная пластинка, и все сели за стол. Лапшина посадили рядом с Балашовой, а Ханина и Хмелянского, как знакомых Ивана Михайловича, напротив. Женя сел слева от Лапшина и налил ему водки.
— Пьешь? — спросил Лапшин.
— Исключительно по торжественным случаям, — горячо сказал Женя. — Надо, чтобы все чин чинарем было. Закусочка, семейный круг. Конечно, тут тоже такое дело, надо глаз да глаз иметь, чтобы мещанство не засосало, тут правильно Маяковский подмечал…
— Ну, мещанство тебе не опасно! — со значением сказал Лапшин. — Ты не такой человек. Буфет давно купил?
— Нынче. Исключительно удачно приобрел. Богатая вещь, верно?
— Верно, вещь богатая.
— И замки хорошие, любительской работы, — с азартом добавил Женя и густо покраснел под внимательно-лукавым взглядом Лапшина. — А что?
— Да ничего! — усмехнулся Иван Михайлович. — Это ведь ты про замки заговорил, а не я…
В эти мгновения оба они вспомнили одно «дельце» Сдобникова вот как раз с таким «богатым» буфетом.
— Ну ладно, товарищ Сдобников, — чокаясь с Женей, сказал Лапшин, — будем здоровы и благополучны.
— Будем! — твердо глядя в глаза Лапшину, ответил Сдобников. — И вы на меня надейтесь, Иван Михайлович!
После третьей рюмки он поднялся, постучал черенком вилки по салатнице и потребовал тишины.
— Я поднимаю эту рюмку с большим чувством за своего бывшего командира, начальника, за товарища Лапшина Ивана Михайловича и хочу его заверить, как члена партии большевиков, от имени всей нашей молодежи, что если случится война и какой-либо зарвавшийся сволочь, я извиняюсь, империалист нападет на нашу советскую Родину, то мы все встанем на защиту наших завоеваний и как один отразим удары всех и всяческих наемников. За Ивана Михайловича, ура!
Прокричали «ура», выпили еще. Хмелянский вытер слезы под очками.
— Вы что? — спросил у него Ханин. — Перебрали?
— Есть маленько. Я вообще-то нервный! — сказал Хмелянский. — И сегодня неприятности имел.
— Ну, тогда за ваше здоровье! — произнес Ханин. — Чтобы кончились все неприятности у всех людей навсегда.
Было много вкусной еды — пирогов, запеканок, заливного, форшмаков, а для Лапшина и его друзей — отдельно зернистая икра. Женя ничего не ел и все подкладывал Ивану Михайловичу.
— Вы кушайте, — говорил он, — девчата сейчас жареное подадут. Наварили, напекли, всем хватит без исключения.
— Пурпуррр! — страшно крикнул Лиходей Гордеич. — Под турнюррр котурррном!
— Не безобразничайте, папаша! — попросил Сдобничков. — Очень вас убедительно прошу, соблюдайте себя.
— Он — кто? — спросила Балашова.
— Портной в цирке, — с готовностью ответил Хмелянский. — Приличный человек, хороший, а вина выпьет и начинает свои цирковые слова кричать.
У Жени на лице появилось страдальческое выражение. Ему очень хотелось, чтобы все сегодня было чинно и спокойно, и, когда старик начал скандалить, Сдобников побледнел и подошел к нему и к двум здоровенным парням в джемперах, стриженным под бокс.
Пили в меру, разговаривали оживленно, соседи Балашовой рассказывали что-то мило-смешное, и она смеялась, закидывая голову назад. Хмелянский, как показалось Лапшину, несколько раз что-то порывался ему сказать, но так и не сказал.
— Домой не пора? — спросил через стол Ханин.
Лицо у него было измученное, и когда он ел, то закрывал один глаз, и это придавало ему странное выражение дремлющей птицы.
На другом конце стола отчаянно зашумели.
— Униформа! — воющим голосом завопил Лиходей Гордеич. — На арррену!
Его уже волокли к дверям. Вернувшись, Женя вытер руки одеколоном и сказал всему столу и особенно Лапшину:
— Простите за беспокойство. Пришлось применить насилие, но ничего не поделаешь. Еще раз извините.
— Ладно, — сказал Ханин, — что тут Версаль вертеть. Выпил гражданин, с кем не бывает.
— Вы его любите? — тихо спросила Балашова у Лапшина.
— Кого? — удивился он.