Автобусы и грузовые фургоны ползут только что не впритирку друг к другу. Однообразные тупорылые коробки, белые и безупречно чистые, без единой надписи, если не считать крошечных цифр на дверце водителя, эти фургоны похожи на громадные самоходные печи. За их крышами, через улицу, я вижу верхнюю часть стены, ограждающей «Зелень». Сколько уже минуло с того дня, как я стоял у той стены и смотрел в окошки. Там луг, подстриженный «лесенкой», изумрудно сверкающий; поодаль десятка два царственных кленов, ветер шевелит их листья, и мне чудится — они шепчут друг другу: «Роща, роща, братец лист!» Ажурные вольеры наполнены суматошным воробьиным гомоном; там три церкви девятнадцатого века, две сложены из красного камня и белых досок, третья — из бурого камня, их шпили указуют на небо, где уже и вовсе просторно. Внутрь публику не пускают. «Зелень» — это участок зелени, заповедник. Они самые длинные в городе, эти очереди, вытянувшиеся по тротуару к окошкам в стене только ради того, чтобы взглянуть на тамошний простор. Лишь в воскресенье и можно надеяться увидеть в окошки «Зелень». Я почти год не могу выбраться.
Стиснутый очередью, я чувствую, как надежды стоящих за мной напирают сзади, и вот уже мое тело распялено на спине молодой женщины; у нее высокая прическа, на шее по-детски трогательный светлый пушок…
С девушкой мне ясно. Я шепчусь с ней. Она выворачивает шею, насколько это возможно и через плечо бормочет мне ответ. Это не значит, что у нас секреты — три часа назад мы знать не знали друг друга. Это своего рода психологический рубеж между беседой двух лиц и коллективным собеседованием. Мы оба вторые с правого края; стало быть, не только спереди и сзади, но еще по обе стороны от нас чужие уши и праздные языки. С молчаливого согласия мы хотим быть наедине в толпе.
По правую руку от меня — мусорщик. Слева — бабуля, радиомонтажница-пенсионерка. С ними тоже ясно.
О соседе сзади мне не хочется ничего выяснять.
Сирена: восемь пятнадцать. Осталось сорок пять минут. В девять, самое позднее — в девять пятнадцать надо двигаться на службу, иначе этими забитыми улицами я не поспею к одиннадцати, когда моя писательская смена должна рассесться по столам.
На девушке голубое платье. Обращаясь ко мне, она поворачивает голову вправо. Четвертушку ее лица я вижу немного сверху: скула, нос уточкой, наверно, большой рот.
За прошедшие три часа она успела заразить меня неким азартом — давно что-либо подобное помалкивало во мне. Нужно добраться до окон! Нужно поспеть на работу!
Я шепчу:
— Вы видели фильм Зэмпорта?
У меня смутное намерение пригласить ее на картину, если она не видела; ничего, что сам-то я видел.
Через правое плечо она отвечает:
— Как раз вчера вечером.
— Понравился?
Пожимает плечами. Я грудью чувствую это пожатие.
— Мне не понравилась та сцена, когда они стоят в толпе около — как это называется? Гидравлический подъемник? — ну когда она рассказывает ему о парне, с которым раньше встречалась. Кто ее тянул за язык?..
Из того немногого, что она обронила о мужчине по имени Стар (или Старр?), и по горячности, с которой винит себя в расстройстве их отношении, я смекаю, почему эта сцена огорчила ее.
— Так оно обычно и бывает, — говорю я.
— М-м…
Сомневается.
— То есть случается такая минута, когда мы бездумно говорим невозможные вещи.
Не отвечает. Она впечатлительна. Это чувствуется. Похоже, она ждет, чтобы я огорошил ее каким-нибудь признанием. Я и сам этого хочу, да язык прилип к гортани.
Из всех звуков главный — шарканье ног. Транспорт гудит электричеством, переговариваются люди, местами вспыхивает смех. Мне кажется, вдалеке я слышу воробьев. Мой задний сосед — брюзга. Сколько нас здесь набито! Отец рассказывал, как маленьким он стоял однажды рано утром на дюне в Кейп-Коде и смотрел на пески справа и слева, раскинувшиеся так далеко, что береговая линия таяла в дымке и ни одной живой души ни справа, ни слева… А стиснутые в этой очереди охотно идут на риск — заводят знакомства.