Читаем Современная американская повесть полностью

Что может человек в одиночку? Моя мать верила в способность человека к совершенствованию и потому не за страх, а за совесть работала в соответствующих комитетах. В некоторых членство было обязательным — тем более что приходилось подменять больного отца: конечно же, комитет пятнадцати, комитет по месту жительства и великое множество школьных комитетов. А в скольких она состояла добровольно и не счесть. С четкостью образа из навязчивого сна в памяти всплывает ее обычное возвращение домой после тех заседаний. Дверь распахивается, с размаху бьется в резиновый башмачок упора около ножки плиты, протестующе дрожит. Прижав к себе продуктовую сумку, мать с порога испуганной птицей взглядывает на отца, потом на меня. Без слов. Внешне спокойна — как всегда. Войдя, она осторожно прикрывает дверь, на секунду откидывается к ней спиной, потом делает решительный шаг, опускает покупки на крышку плиты и направляется к шкафу. Ощупав шею, расстегивает молнию на платье, примелькавшемся во всех ее комитетах. Она забавно втягивала губы, чтобы, снимая через голову, не испачкать платье помадой. Скрестив руки, мать захватывала платье на бедрах и дергала кверху, и глаза ее были сухи, а когда лицо появлялось из-под нижней кромки, оно уже было все залито слезами. Эта нелепая гримаска под пологом распяленного платья, такая старушечья, с глазами на мокром месте, без щек и без губ, представлялась мне — и сейчас представляется — самым открытым и по-своему самым прекрасным выражением ее лица перед правдой жизни.

Повестка дня, резолюции, поддержка, отпор — об этом не было разговора, а говорила она, не давая горечи вскипеть раздражением, глуховато, о том, что этот тщеславен, тот просто болтун, третий рвется к власти, и в конце рассказа глядела на меня с такой щемящей грустью, что и после ее смерти этот взгляд будет преследовать меня. В нем корни моего пессимизма.


— Болезнь отца, — говорю я, — я помню ребенком, потом юношей. Я помногу оставался с ним наедине. Его выдержка и мужество питали меня. Обладай он способностью к обобщениям, он бы стал философом.

— Паркинсонизм, — видимо, взглянув на экран дисплея, отзывается голос, — последствие encephalitis lethargica[29]

И снова за его словами я слышу: мы уже располагаем этой информацией, для нас это не новость, а вам следует иметь в виду, что наше бесконечное терпение в определенных случаях может лопнуть.

— Именно, — говорю я, осваивая новую манеру вести разговор — то ли по-дружески доверительно, то ли снисходительно, как с малым ребенком. — У него дрожали руки, при ходьбе подгибались коленки, он шаркал ногами. Вдумайтесь: это мой отец, а ведь считается, что на отца хочется быть похожим.

— Какое это имеет отношение к площади?

— Он, по-моему, знал наизусть всего Вордсворта.

— Вынужден напомнить: на прошение отводится определенное время.

Все, что исходит из-за стекла, преследует одну цель — выбить из колен. Я чувствую, что решимость сохранить спокойствие — само по себе беспокойное чувство.

— Вы меня слушаете? — спрашиваю я.

— С некоторым трудом. — Мне дают понять, что даже чиновник имеет право сказать резкость.

— Постарайтесь меня понять. Еще он любил Гарди — поэзию Гарди, не прозу. Странная, я думал, пара: Вордсворт и Гарди.

— Вам не жаль собственного времени.

— Отец жил просторно. Болезнь стремилась сломить его, но он был сильный человек и смог сделать свою жизнь просторной.

— Вот и вы сделайте свою просторной.

Он слушает! Он ухватился за мои слова! Может, оно не такое уж непробиваемое, это Бюро?

— Это было четверть века назад. Тогда было из чего выкраивать. Сейчас все другое.

— Все площадки в спальном зале Мэринсона одинаковы.

Он хорошо переключился. Вот мы и подошли к неизбежному. С какой стати мне требуется больше площади, чем соседу?

— Вы ошибаетесь. Площадки бывают трех категорий.

Иначе говоря, для одиноких, женатых и женатых с ребенком.

Пауза. Легко догадаться, что Бюро не в восторге, когда его сбивают мелочами: это привилегия самого Бюро.

— Одинаковые площадки у одиноких. Вы не согласны?

Этого интервью я ждал почти четыре часа, причем все это время… Стоп: что-то изменилось в звуковом фоне. Я различаю визгливый, как пила, голос мусорщика. Это может означать только одно: голос Мейси уже не забивает его. Ее время вышло? Прошение отклонили? Она ушла от окна? Смотрю в ее сторону. Нет, еще на месте. Лицо белое, как счет в бакалейной лавке. Я вижу ее слева, откуда лицо казалось смешливым, даже озорным; опавший рот разгладил симпатичную припухлость над верхней губой, улыбке уже не на чем держаться. За ее понурой головой ходит, как маятник, заклинающая голова мусорщика.

Мне больно за Мейси. У нее такое кроткое прошение. Помогая больным, ей хочется поддержать в себе чувство собственного достоинства, на худой конец — выделиться. А Бюро сначала довело ее до белого каления, а теперь измывается над беззащитной. Мне пора заявлять, что я — особенный, но вспышка гнева, взбудоражив неостывшую память о пережитом в очереди, путает мои мысли, и я всего-навсего говорю:

Перейти на страницу:

Похожие книги