Все — все мне рассказывал. А учитель — ох и зверствовал же над ним. То и дело драл розгами. Придет — попка вся в волдырях, здоровых таких, с медузу. И что же вы думаете, Мик хоть раз сходил, поговорил с тем извергом? Да другой отец его бы за такое до полусмерти отдубасил. Но мой Мик — что вы! Только и скажет, бывало — укрепи, господи, его руку; совсем не понимал, что сынок у нас нежной души. Так что пришлось мне сходить самой, отчитать его, да толку‑то что. Вредный такой был коротышка, а язык — что бритва, прости ему, господи. Теперь уж он помер, и я имею надежду — туда угодил, куда такому положено.
Ах, про теперешнее, ну да. Материнское сердце все, знаете, на давнишнее тянет. А чем ей и жить‑то, матери, — только сладкой памятью о былом, давнем.
Я всегда знала — быть ему писателем, непременно. Бывало, чего‑то царапает, царапает на бумаге — часами, и днем и ночью. Пока нам электричество не провели, Мик все кричал на него: «Ты что, их ешь, свеЧи эти, что ли? Зачем тебе опять новая пачка?» Подумать только! А этот воск — он мозги гения питал. Нет, нет, вовсе я не преувеличиваю, ни вон столечко. Мой сын Майкл — он гений. Я ему это всегда твердила, и уж теперь‑то он, думаю, со мной согласился. Да вы же сами его пьесу видели, верно? Ну, из‑за которой вся заваруха началась. Так вот, получилась бы разве вся эта заваруха, не будь пьеса такая замечательная?
Ладно, неважно. Вы не слышали, как он другие свои сочинения читает — они там наверху, в сундуке, спрятаны. Расхаживает, бывало, по кухне, такой серьезный, и читает их мне, матери своей родной, и, пусть я даже чего и не пойму, все равно, сердце у меня так и лопается от гордости, и уж плачу я, разливаюсь, целые ведра слез наплачу. А ему по душе, что я плачу. «Я тебя, мам, растрогал, — кричит. — А когда‑нибудь весь мир растрогаю!»
Так неужто такому человеку с этой нашей дребеденью возиться? Знаю, осуждали его. Что ж они думали — он носом в навозную жижу уткнется, когда у него глаза к звездам обращены? Они думают — все такие должны быть, как они сами. А уж не черная ли это зависть кой в ком говорит, прости им, господи, они же еле подпись свою могут нацарапать на карточке, когда получают пособие.
Пьесу я не смотрела. Да на что мне ее смотреть‑то? Он же мне ее всю прочитал тут, дома! Нет, по — моему, там про взаправдашних людей ничего нету. Про соседей? Да нет же, там не живые люди, а выдуманные — ну, как в книжках. А мне почем знать — с чего они все взяли, будто это он их в пьесе вывел? Слушайте, да кто они, такие, чтобы мой сын их в свое сочинение вставил? Ой, что вы, я бы и близко не подошла. Застеснялась бы. Что мне в большом городе делать, когда я там не знаю ничего. Ну, и была бы я там будто рыба, из воды вытащенная. Да я бы от переживаний померла. А мой Майкл, он себя держать умеет. Не язык у него — чистое серебро — скажете, нет? Ворон и тех заворожит. Эх, послушали бы его в тот вечер, когда вся эта драка вышла, глядишь — никакой бы и драки не было.
А все из‑за этих с островов Аран, точно вам говорю, съехались тогда на ярмарку, а что с Сарой стряслось — так то просто несчастный случай.
Ну, правда, он их в пьесе окрестил «бараны с Арана» и такое дал объяснение, что тысячу лет назад бараны в тех местах были в людей обращены, да так оно и осталось. Но ведь это шутка! Им бы и посмеяться шутке‑то. И потом, с чего они взяли, что это он про них? Больно нужно ему с ними возиться — мужичье они неотесанное, болотные жители, да они сроду пьесы не видели, а и увидели бы, так и не догадались бы, что пьесу смотрят.
Нет, никого я нарочно кипятком не обваривала. Когда все это началось, я на кухне была — снимаю с крюка чайник, хочу попить чайку, а тут оно как раз и начнись. Вот как он, чайник‑то, у меня в руках очутился. Да я мухи не обижу. И потом — у меня свое достоинство есть. А чайник, он сам у меня вывернулся из рук.
Ох, как жаль, что вам уже уходить, я ведь только-только начала про Майкла рассказывать, про сынка моего. Лучше его на всем свете нет и не бывало. И если это он в меня такой речистый, так я, мать его родная, гордиться должна, верно?
Что они над ним вытворяли, как обзывали его. Только как бы им не пожалеть — потом, когда все мы помрем, а они будут цветы носить к его памятнику, туда, где сейчас весы стоят. Попомните мое слово. Он будет знаменитый, и Билнехауэн тоже станет знаменит — а все через него. Чувствует мое материнское сердце.
Повидаетесь с ним — сами поймете, о чем я. В глаза ему загляните. Он вас так и видит насквозь, все, что в вас есть, подмечает, сверху донизу, до самых подошв. Да он вас с первого взгляда лучше будет знать, чем мать родная.
И вы увидите — огонек в нем горит, знаете, какой ночью в очаге под кусками торфа теплится, а утром, только начни раздувать, так сразу и вспыхнет пламенем.
Приходите опять, раз вам сейчас так сильно некогда. Я еще про него расскажу. Столько всего могу порассказать, а кто вам лучше все объяснит, чем мать родная, которая и родила его, и грудью кормила, и выхаживала, словно росточек сельдерея на тощей земле.