Отец Изотты шагал твердо, решительно, Изотту он нес на вытянутых руках; безжизненно покачивалась ее изуродованная нога. За ним напирала страшная безмолвная толпа. Как надвигающаяся гроза, приближались люди к большим чугунным воротам. Колокол в капелле ударил девять раз. Им навстречу вышел сам отец. Лишь кое-кто снял шапки (вещи начинали терять почтение), все были хмуры, как небо. (Ко всему в тот день выпал град.) Отец Изотты опустился на колени и поднял дочь на руках, нога, похоже, была вывихнута, кожа содрана, жилки разорваны, в открытой, промытой ране виднелись бледные мышцы. Отец Изотты пожаловался коротко, с мукой и вздохом, а толпа за его спиной глухо твердила длинные, забористые ругательства, время от времени ожесточенно выкрикивая проклятия Глориете. Отец серьезно и озабоченно кивал головой (тем самым еще раз убивая уже мертвых предков). Никто в мире не смог бы и не посмел объяснить отцу удивительное детское стремление к воскрешению мученика и отшельника, детскую тоску по разрушенным царствам и поверженным тронам, непокоренным твердыням и покорным провинциям, по перевернутым с ног на голову ценностям, и все это на пользу избранным, кем был он сам. Впрочем, было поздно. Вещи в Глориете и вне ее взбунтовались.
Ночью Мартино полил Глориету керосином и поджег. Огонь вспыхнул и весело принялся ее пожирать, его аппетит разжигали сухие и горючие взбунтовавшиеся вещи.
Мартино со свойственным ему спокойствием — он словно был создан служить моделью для скульптора — смотрел на этот страшный пожар, уничтожавший важную главу святого и бурного детства графского сына. Мартино ликовал со своими единомышленниками — «полевыми мышами и муравьями», которые обычно сидели на корточках фигурками из обожженной глины, со стрелами из спиц зонтика, в уборах индейских вождей из колосьев пшеницы. Пока жила Глориета, кипевшая и бурлившая детским воображением и тайнами, она раздражала их, будто заветный сундук с золотом. Мартиновы орды соломенных индейцев никогда не решались и за километр подойти к Глориете. А сейчас, глядя, как она погибает, они плясали и ликовали (при поддержке предательских вещей, которые взбунтовались первыми, которые первыми вооружились когтями, шипами и ножами).
На заре он и Ренцо, гонимые страшным предчувствием, взволнованные до глубины души и испуганные зловещим шумом в деревне, прибежали на пепелище — к груде черных дымящихся головешек в раскаленной чаше кустарника. Глориеты уже не существовало. Хоть прыгай по пожарищу и топчи воспоминания своих наивных рондо и менуэтов. Может, Глориета была лишь видимостью убежища? Что она являла собой теперь, обращенная в пепел: место новых зарослей сорняков, будущие норы завистливых крыс и ядовитых змей? Разрушена была Глориета, но не ее дух.
Они легко вспыхнули и так же легко успокоились. Их бешенство не было желчным: они чувствовали себя не виновными, но опозоренными. Они не лили слез, но остались с вечной занозой в сердце, с сознанием тайной силы и временного отступления. (Дуче впоследствии это сумел оценить.) Ренцо упал на колени, уронил голову на землю, словно положил ее на плаху.
Отец бесновался: огонь чуть не перекинулся на сухие ветки, чуть не охватил сосны и пинии, и тогда могли бы сгореть во сне и они сами, и дом, и лошади, и слуги. Он тут же отправил его с учителем плавания в Виареджо, а Ренцо увели карабинеры. Больше его никогда не видели.
А если б проклятые вещи не взбунтовались против «черного вида» вещей, ничего бы не произошло. Упорно ткется паутина, разрастаются сорняки, все покрывается ржавчиной.
Неужели вещи быстрее разрушаются от коррозии, чем люди? Материя разъедает дух? Все древние духи, сиятельные умбрийские мистики всегда стремились помешать ей множиться, воспрепятствовать ее порядку вещей.
Бунт вещей? Возможен ли он вообще? Ведь это простые предметы, обычные инструменты, слуги, неживая материя. А разве, поднявшись над всем этим, нельзя было понять, что они искали свою черную руду, хаотически пронизанную жилками света? Разве они не могли, живя своей непонятной жизнью, создать свой вид, свой образ жизни, свои святыни, свою исключительность? Разве он сам не искал свою черную, пронизанную светом руду? Глупости! Он — высшее существо, а они — вещи, груда вещей, ничтожных и неживых.
В ответ на любой «ужасный» и «щекотливый» вопрос он прятался на своей тайной и пустынной планете. Там, на пепелище, было поколеблено его тщеславие, был зачат страх — ему всегда и всюду терпеть поражение. Именно тогда его окружила невыразимая пустота, молчание. Суета! Смерть!
Голова Колоннелло пылала до самого рассвета, и дрожь в груди не унималась. Всю ночь его терзали страшные, назойливые сны — взбунтовавшиеся вещи.
БУРЯ
Люди с трудом двигались по горам к Волчьему логу.