— Вытрясло его ночью немилосердно, как мешок, — сказал Чоле, сочувственно закатывая глаза, и плюнул в самую середину костра. Он только что отнес Колоннелло настой из листьев ивы, шалфея и липы (для больных и истощенных) с последним измусоленным куском сахара и вернулся на свою треногу, к Павалу и Боже, сидевшим у огня.
— Хорошо, что еще живой, — озабоченно рассуждал Чоле. — Горел весь, как баран на вертеле! Не осталось на нем, черт его побери, ни куска сырого мяса!
— У старого человека в лихорадке сердце быстро сгорает! — со знанием дела изрек Боже, таращась на огонь невидящими глазами.
— А что будет, если он не сможет идти? — настороженно прищурился Павал.
— Сможет! — отрезал Чоле.
— А вдруг не сможет? — упрямо стоял на своем Павал. — Ты сам говорил, он всю ночь горел, как полено?!
— Тогда понесем его, — скрипнул зубами Чоле.
— Потопает, еще как потопает! — заторопился Боже, которому вовсе не улыбалась подобная перспектива. — И тиф на ходу переносят, не то что лихорадку.
— Но человек-то чужой, непривычный, изнеженный! — поддразнивал товарищей Павал.
— Поглядим, — буркнул Чоле. — Голову ставлю, будет бегать! Он тоже человек! Домой возвращается. Поставь себя на его место.
— До Волчьего лога даже нам топать добрых два-три часа. А с ним и все шесть! — продолжал стращать их Павал, озабоченно вертя маленькими прищуренными глазками и слегка покряхтывая от глубоко затаенной злости. — Не выспался он, что ли, голодный или чем недоволен?
— Надо бы выйти пораньше, — вставил в наступившей паузе Боже.
— Да, не меньше шести часов, — с горячностью повторил Павал.
— И я так думаю, — согласился Боже и взглянул на больного. — Лучше бы отправляться прямо сейчас.
— Пусть еще полежит, — решительно сказал Чоле и тоже повернулся к Колоннелло. Дело было не только в приказе Пипе, нет, он чувствовал к старику подлинную и какую-то болезненную жалость. Пусть отдыхает! Его не учили рано вставать. Пусть полежит! Может, на его счастье найдется хоть капля силенок… До Пипиных грузовиков, а потом — как бог даст и как ему повезет!
Колоннелло лежал, укрывшись одеялом, вытянувшийся, расслабленный, не отрывая глаз от потолочной балки, тихий и неподвижный, как труп. Он не чувствовал запаха прелой соломы, мужского пота и голоса пустых кишок — лежал изломанный и спокойный, как лес после бури. Лихорадочная дрожь утихла, жар спал, тело стало холодным и вялым. Словно в болотной топи, он медленно погружался в бездонную глубину. Над полем боя нависло глухое затишье, не стонут раненые, смолкли трубы и клики. Недвижное море, полный штиль, море доброй и счастливой судьбы. Казалось, безвозвратно ушли все странные, несуществующие, мерещившиеся ему боли, лоб обсох, а провалившиеся глаза словно плавали в масле.
Осталось только тоненькое жужжание под черепом, едва слышный звон, который вынуждает человека жить, вечно страдая, — один нерв всегда жив, всегда готов проснуться, вызвать адский гул всех бесчисленных нервов и затемнить сознание. Кажется, этот жужжащий на одной ноте нерв и создал тот страшный раздерганный сон. Вполне возможно, что в живом мозге порой — или постоянно — стоит на страже какой-то нерв, который в час волнения будит другие нервы, и, чем он чувствительнее и пугливее, тем сильнее и непреодолимее возбуждение. В этом и заключается правда о ночном бунте вещей. Просто испортилась одна из клавиш, и орга́н зазвучал фальшиво, или на страже оказался взбесившийся нерв, а не умиротворяющий защитник.
Слабая дрожь прошла по спине вдоль позвоночника, как запоздалый порыв утомленного ветра.
Какой тяжелый обрывочный сон, а какой богатый по содержанию! Ведь даже ничтожное и постыдное поднято в нем до возвышенного. И вечно это мучительное изгнание, это больное воображение, океан магических глупых представлений. Вещи? Какие вещи? Это были люди, а не вещи. Просто он слаб, опустошен, измучен телесно и духовно — разве сны могут действовать столь убийственно? Но они действовали. (Преувеличенные, фальсифицированные, с зерном реальности и горой фантазии!) После сладостной предвечерней охоты, закончившейся столь печально, прошло немного времени, а кажется, целая вечность, белая, как полотно, на котором только в темноте появляются видения, люди, вещи. Однако никогда сон не сбывался так удивительно и так полно, как теперь.