Посвящается Пийтье Вассенаару, который по причине дурного воспитания впал в крайнюю нищету и лишился последней рубашки. В конце концов его отвезли на тачке в дом призрения, где за ним был бы присмотр.
Однако он отдал богу душу, еще и не переступив порога обители, и той же ночью его похоронили, одинокого бедолагу, где-то на пустыре у стен Аббатства, которого сейчас тоже нет.
Такое с ним уже бывало раньше. Ему хотелось тогда выбраться из окна. Или взобраться на крышу. Однако каждый раз он отказывался от своей затеи: то подоконники его не устраивали, то не было водосточного желоба. Ведь у человека еще будет время обрести покой. На кладбище.
Порой, когда он без всякой цели бродил в темноте среди черных громадин домов, ему слышались целые хоры детских голосов. Это походило на сказку. А еще у него было заветное местечко — в парке среди кустарника, где чувствуешь себя как, в настоящем лесу, — там можно слышать колокола всей округи, даже те, которых давным-давно нет. Звон их висел в ушах, им была полна голова. Оглушительный перезвон буквально погребал его под собой. Иной раз даже он, не выдержав, валился лицом в рыхлую землю. По счастью, происходило все это исключительно ночью либо — в крайних случаях — поздними сумерками. А то ведь, чего доброго, вообразят, будто у него падучая или что-нибудь в этом роде. От людских глаз укрыться трудно — что верно, то верно. Каждый норовит сунуть нос в твои дела. Днем вот, когда светло, еще туда сюда, можно сказать, терпимо. Разве что иногда, в миг передышки, когда он стоял где-нибудь у тротуара между двумя автомашинами и, например, ждал, чтобы перейти улицу, вдруг врывался какой-то инструмент. Корнет-а-пистон. И всегда сорок второй псалом. Или что-то высокое и эфемерно-благородное: колоратурное сопрано. Но он не придавал этому особого значения. Улица многоголосой рекой вливалась в него, прохожие кричали, и все чего-то хотели от него. Приветствия. При всяком удобном случае он сломя голову бежал прочь, не разбирая дороги — куда глаза глядят. Бывало, очутившись в каком-нибудь месте, куда месяцами не заглядывал, он замечал, что тем временем подстригли деревья и кое-где снесли дома, тогда он в замешательстве останавливался, как чужак озираясь по сторонам. И ему было совсем не до смеху.
Иногда набредал он на кого-нибудь из старых корешей. Тот пялился так, будто у него открытая чахотка. Что будет дальше, он знал наперед.
— Привет, Маккюс… — начинал приятель. — Это правда?.. Я тут слыхал… — И палец его уже полз по направлению ко лбу.
Трепло. Но он сразу же перебивал, чтобы не услыхать ранящее слово:
— Точно. Не бойся только. Я теперь самый натуральный псих.
Тот, ясным делом, ноги в руки, а он, конечно, веселился. Потому что кто подтвердит, что он прав? Или не прав? Такое ведь тоже не исключено.
Он остановился возле закусочной. Может, зайти? Ветер прилепил волосы к затылку, кругом морозная вата тумана. Пальто было с чужого плеча, но плотного материала. Великовато, правда, зато никакой сквозняк не возьмет. Вот только если по такой погоде выйдешь без шерстяной поддевки — проберет до костей.
Он открыл дверь. Волна теплого воздуха вырвалась наружу, и очки его запотели. Можно было бы заказать хэхактбал[22]
. Крепенький, питательный и вкусный к тому же.Он любил это местечко. Во всяком случае, когда здесь не было чужих. Закусочная была небольшая, примерно как хорошая гостиная. Светло; желтые керамические квадратики напоминали ему добрые старые времена. Сидишь себе на мягком стуле да посматриваешь, что творится на улице, а тебя самого за голубой занавеской особо и не видно. Однако сейчас здесь все было не как обычно. У небольшой никелированной стойки, которая в то же время служила холодильником, он увидел троих парней с волосами до середины спины. Они запускали музыкальный автомат с ядовито-лиловой картинкой, изображавшей нью-йоркскую гавань, и тот отчаянно гремел. Обычно он любил смотреть на его мигающие огоньки, на гавань Нью-Йорка, которую знал как свои пять пальцев. И вовсе не по маркам или открыткам! Но когда рядом посторонние, все было совсем иначе. Ничего, подождем немного.
Он тихонько присел за столик и бросил взгляд на сутуловатые спины в куртках. На заду у одного из парней красовалась нашлепка с вышитой надписью Make love not war[23]
, а двое других были в высоких солдатских кепи старого образца. Кажется, гусарского корпуса, подумал он. Уж как они тогда их ненавидели, эти распроклятые кастрюли с жесткой прокладкой, напрочь сдиравшей кожу со лба.Ему неприятно было смотреть, как они, пережевывая жареную картошку «фрит», лупили грубыми сапожищами в такт тупой, обезьяньей музыке по блестящим квадратикам в низу стойки.
Парень с вышитой заплаткой на заднице вдруг резко повернулся.
— Чего закажешь, папаша?
Он улыбнулся и чуть приподнял руку.
— Сейчас, ребята. Сейчас.
— Ты это брось. Нашелся здесь — за так сидеть. А мы — плати. Не пойдет, отец.
— Ну вот и ешь свой фрит. Заплатил — получи свое.
На секунду парень растерялся, но быстро пришел в себя.