— Я берегу фотографию лесовода… Честное слово! — выкрикнул он, спрыгнув с постели и бросаясь к тумбочке девицы (она спала в той же комнате). Он начал рыться в бумагах. И вдруг закашлялся, задрожал, посинел, на глазах выступили слезы. Я подхватил его под мышки, отвел снова в постель и строго-настрого приказал молчать, пока не пройдет приступ кашля. Слава богу, обошлось без кровотечения — с ним и такое случалось, когда он чересчур разволнуется, — что бы я стал тогда с ним делать: в доме не было никого, кто бы за ним присмотрел.
Мальчик успокоился немного, с улыбкой взглянул на меня еще влажными глазами и прерывисто заговорил:
— А лесовод был хороший жук… Обещал ей дачу в Родопах с белокаменной чешмой… по двум ее желобам плещут серебряные струи…
— Замолчи!
— Честное слово!.. Его письма там, в папке «Воспоминания о былом».
Он опять привстал, чтобы броситься к тумбочке, но я прижал его к подушке и велел лежать.
— Если не угомонишься, я привяжу тебя к кровати! Слышишь?
Ване успокоился. Он взял меня за руку, удерживая, чтобы я побыл с ним еще немного, и сказал просительно:
— Ты приходи на помолвку! Будет очень интересно. Честное слово!
— Ни за что! — воскликнул я, хлопнул дверью и ринулся вниз по лестнице, с горечью чувствуя себя сброшенным и поруганным кумиром. Я так стремительно сбегал вниз, что не заметил Панайотова, который возвращался домой обедать. Я не задержался бы, если бы он не встал у меня на дороге, подняв руку, и не воскликнул бы свое обычное: «Кошелек или жизнь!» Я так раскипятился, что хотел перепрыгнуть через него (Панайотов — коротышка), но он схватил меня за пиджак и, поднявшись на цыпочки, доверительно сказал:
— Здорово колошматят фрицев под Сталинградом!
— Правда?
— Московское радио сообщило. И Лондон подтвердил.
Он схватил меня за ремень и отвел в сторонку, к почтовому ящику, чтобы нас не подслушал никто из входящих в подъезд.
— Окружена громадная армия… вместе с маршалом.
Я держал Панайотова за плечо, готовый в любую минуту схватить его в охапку и на радостях расцеловать. Он продолжал, но уже ехидно:
— А потом софийское радио объявит траур, будут оплакивать, мать их так, маршала и его армию…
— А теперь?
— Теперь, как тогда… Бабахнет артиллерия и пойдет их громить, пока всех не перебьет… Поголовно! Полный капут!..
С улицы послышались шаги. Панайотов достал ключ от почтового ящика и принялся его отпирать. Мимо нас прошел полковник Фетваджиев, который жил на втором этаже. Он был погружен в себя и озабочен. Он быстро простучал вверх по ступеням, не заметив нас.
— Сапоги-то у него со скрипом, — сказал подмигнув Панайотов.
— Пускай скрипят!
Панайотов не отозвался на мои слова — он углубился в записку, которую нашел в почтовом ящике. Я внимательно следил за выражением его лица, надеясь прочитать волновавшие его мысли. Но он был непроницаем. Только шевелил губами, шепча что-то про себя. Потом порвал листочек и обрывки бросил в мусорное ведро.
— Слушай, кто такой этот Рамон Новарро?
Я притворился равнодушным.
— Киноартист.
— А что у него за дела с нашей Сийкой?
— Не знаю…. Спроси у нее… Насколько мне известно, он живет в Америке.
— В последние дни Сийка все про него мне толкует… Не позарился ли он на мою квартиру?.. Осторожней, молодые люди!.. Я за эту квартиру на что угодно пойду… Кровь пролью! Рамон Новарро! Кто он такой? Что за человек?.. Мы еще с ним сшибемся!..
Он запер почтовый ящик и пошел вверх по крутым ступеням. Я смотрел, как он поднимается, медленно и устало, и жалел, что эта ерундовая записка испортила ему настроение. А он, словно почувствовав мой взгляд, остановился на середине лестницы и сказал:
— Ты заходи!.. Теперь чем дальше, тем будет интересней!
Он постоял задумавшись и поманил меня к себе, чтобы еще что-то сказать. Я вбежал к нему. Он схватил меня за ремень и заставил наклониться поближе:
— Скажи ТАМ ТОМУ, чтобы он принес ротатор!
Он стукнул меня по колену и показал на входную дверь, распахнутую на улицу. Выходя, я еще раз обернулся, чтобы помахать ему рукой, но он уже медленно взбирался наверх, с трудом переставляя короткие ноги и крепко держась за лестничные перила.
Переполненный великой новостью, я шел по улице и радостно посвистывал. Мне хотелось встретить какого-нибудь знакомого и рассказать ему об окружении под Сталинградом, но люди шли спокойные и равнодушные, как будто ничего не случилось.
Долго ли я так бродил, ошалев от радости, не помню, но, наконец, завернул в парк, чтобы до условленного часа свидания с Иванским полюбоваться на пруд и на лодки, которые скользили по его зеркальной поверхности. Зима пришла. Солнце дарило землю последним теплом перед январскими холодами. Я сел на скамью напротив «Ариадны», где за стеклами широких окон сновали официанты в белых фартуках, и вспомнил про Гатю, про Гатю, который уже никогда не узнает о Сталинградской битве! И мне стало грустно.