Сколько же времени я в этих стенах? Еще нет и трех месяцев. Если учесть предварительное заключение, то позади полгода, а впереди четырнадцать с половиной лет… Лучше не думать об этом!
Ко мне подсел Эмиль Кульман, тот самый отравитель, которого высмеял Грюневальд во время первого разговора со мной. Задумчиво, почти торжественно он положил на колено прямоугольный кусок белого картона и вынул из кармана огрызок карандаша. Потом долго созерцал картонку. Из любопытства я посмотрел на нее, по не увидел там ничего, кроме длинных рядов черточек, как бы связанных в пучки.
— Еще один день, — сказал он и перечеркнул горизонтальной черточкой четыре вертикальных. — Прежде я увязывал недели, — пояснил он. — А что толку от недель, месяцев и лет, когда у меня пожизненное!
— Ты свихнешься на этой арифметике.
Он внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков и деловито заметил:
— Нет, я поставил крест на своей жизни, так что мне это больше не грозит. Вот те, что никак не могут смириться, что день и ночь до смертной тоски только и думают о свободе, вот тем туго приходится. Сделать тебе такой календарь?
Я наотрез отказался. Он сочувственно поглядел мне в лицо.
— Понимаю, тебя еще слишком многое связывает с той жизнью. Тяжело тебе будет. И прежде всего потому, что ты человек, который не может без друзей. Верных. Хочешь, дам совет? Не вздумай заводить их здесь. А то погоришь запросто.
— Откуда тебе известно, что я думаю?
— Г-м, откуда? С тех пор как я разменял одну человеческую жизнь на годы каторги, я только и узнал ей настоящую цену… И вот смотрю на людей, размышляю. О себе не люблю думать, потому как всякий раз вспоминаю брата, которого отравил. Хотел вместо него получить наследство, каких-то жалких пять гектаров земли. До чего же человек бывает глуп. Понял, да поздно, теперь толку мало.
— Еще одного календарщика завербовал?
Я поднял голову. Перед нами стоял человек лет пятидесяти, звали его Эдуард. По фамилии тут редко к кому обращались. Узнав, ее вскоре забывали. Только воспитатель да надзиратель напоминали нам о ней.
— Вальтер не созрел еще до календаря, — возразил Эмиль.
— Понятно, — сказал Эдуард.
Мне говорили, что он крестьянин. Поджег свой сарай и хлев, чтобы получить страховку. А огонь не пощадил и дом, где. мирным сном спала жена.
— Одиннадцать лет я стряхнул, — продолжал он, — осталось еще четыре. Теперь считать легче. Вот только как подумаю, что придется возвращаться в свою деревню, жуть берет. Да ладно, прокуратура как-нибудь уладит. Переберусь в другое место и начну жить сызнова.
— У Грюневальда такие же планы, — сказал я.
— Ты вот что, парень: будь-ка поосторожнее с этим Грюневальдом.
— Почему?
— Он любого заложит и перезаложит, если ему от этого выгода будет. Но Шефер его уже раскусил… Так что пиши календарь. Через двенадцать годков…
— Нет!
— Чего же? День — штришок. Четыре вертикальных, один поперечный — пяток дней. Здешние счетоводы перевели срок на дни, говорят — так нагляднее. Значит, пять лет — тысяча восемьсот двадцать пять дней; десять лет — три тысячи шестьсот пятьдесят; пятнадцать лет — пять тысяч четыреста семьдесят пять. С ума сойти, если примерить такие длиннющие цифры к человеческой жизни, а поглядеть с другой стороны — вроде чепуха; пять лет укладываются на листке блокнота, любители календарить срок делают это очень наглядно. Скажем, неделя — пучок, пучки ставят рядышком. Некоторые недели переползают границу месяца, но в двенадцати месяцах все равно пятьдесят две недели. Это год. А год — один ряд. Франц — который за грабеж с убийством — уже начертил шестнадцать рядов и продолжает. Ему сейчас только сорок один год, у него пожизненное, но он надеется, что когда-нибудь да помилуют. Как видишь, тоже цель, хотя и подальше, чем твоя с пятнадцатью годами.
Может, и в самом деле начать календарь, вдруг удастся выдумать какую-нибудь совершенно новую систему летосчисления? Разве что от скуки, но теперь я почти не скучал, день пролетал куда быстрее, чем в одиночке. И я мог оценить это со знанием дела, так как тем временем подковался теоретически: в одной из брошюрок о местах заключения я вычитал, как жилось заключенным в крепостях, казематах, тюрьмах, лагерях и на каторге при разных общественных формациях. Чудовищные, невыносимые для человека условия придумывали люди. И бесчеловечнее всего они действовали в прошлом (и действуют теперь) там, где у власти какая-нибудь клика, которая нуждается в таких заведениях, чтобы сажать туда своих политических противников.
— Ну так как? — спросил Эдуард.
— Надо подумать, — уклончиво ответил я.
— Подумай, подумай, время у тебя есть. — Он поплелся прочь.
— Ему хорошо, — сказал Эмиль, — самое большее через четыре года выйдет на волю. Откроют ворота и — свободен. Интересно, как это бывает?