Девушка потерла пальцами, виски, словно только теперь вспомнила обо всем, что связано с ножом.
— Я не хочу думать об этом. Я была так рада, что ты не заставляла меня рассказывать.
Анна с удивлением, даже с отчуждением взглянула на дочь.
— Что же, ты думаешь, тебе об этом вообще никогда не придется говорить?
— Не знаю, над этим я еще не задумывалась.
Но, получается, задумываться надо. Надо, придется… Она уже думает.
— Что именно?
— Мне, твоей матери?
— Я не могу себе представить, как этот нож попал тебе в руки. И вообще я никогда не видела, чтобы ты держала нож.
Теперь уже дочь изумленно смотрела на мать.
— Я все время ищу, в чем ошиблась сама, и не могу найти. Да, я тогда вечером пожаловалась тебе и дядюшке Гезе, что он меня постоянно преследует, и пригрозил, что
в день престольного праздника силой заставит дать обещание выйти за него замуж. Пожаловалась вам…
— Все это было так унизительно, мама. Ты была в полном отчаянии,— сочувственно заметила Эммушка.— Но я думаю, ты могла бы сказать мне больше, если бы искренне не хотела, чтобы я поехала к нему вместе с дядей Гезой.
— Разве я могла предположить, что ты поедешь с ним! Я говорила об угрозах Шайго с таким отчаянием только для того, чтобы подействовать на Гудулича, разозлить его. Тогда он заставил бы Шайго прекратить надо мной эти издевательства.
Эмма провела теплой ладонью по полной, гладкой руке матери.
— Ка
— Терпела.
— Не понимаю.
— Раньше терпела. Теперь всему конец.
Глаза Эммушки широко раскрылись. Правильно ли она поняла последние слова матери?
— Значит, все-таки…
— Что? Что все-таки?
— Значит, все-таки…
Наступило молчание. Анна мысленно пыталась отделить наивное неведение дочери от собственного страха, сжимавшего ей горло с утра, когда до нее дошла ужасная весть.
— Стало быть, и дядюшка Геза ничего не знал…
— Разумеется, не знал. Он только вызвал его ко мне, а сам ушел куда-то. Было темно, я не знаю.
— Куда? Куда он пошел? Я все время думаю об этом. Разве не светила луна?
— Светила, но потом как-то вдруг все потемнело. Или набежала туча, или потому, что я увидела его лицо.
— Он слишком много пил в последнее время.
— Не в этом дело. Он обрадовался, когда я назвала себя, и пытался зажечь зажигалку, чтобы получше меня рассмотреть. Но в руке у него был хлеб и кусок сала, не получалось.
— Он не приглашал тебя войти в дом?
— А как же. Конечно, приглашал. Зайди, говорит, душенька, там у меня горит лампа. Но когда я сказала, что мне и здесь хорошо, он не настаивал.
— Значит, он все время говорил, говорил, не давал тебе слова вымолвить?
— Говорил, но я тоже свое сказала.
— А зачем он зажег зажигалку?
— Только хотел зажечь. Он сунул мне в руку хлеб и сало и сказал: я и, но голосу узнал, кто ты такая. Вылитая мать, в твоем возрасте у нее был точно такой же голос. А вот если бы днем встретил я тебя случайно на улице, не узнал бы.
— И он хорошенько тебя рассмотрел?
— Да не рассмотрел он меня совсем! Я сказала: прошу вас дать обещание, что вы никогда — ни завтра на празднике, ни в другой раз… И задула зажигалку, когда она вдруг вспыхнула.
— Как у тебя хватило смелости? Ведь он был пьян? Был или не был?
— От него несло палинкой, когда он говорил. Но на ногах он держался. Все чиркал зажигалкой, не замечая, что это я ее задуваю, когда вспыхивает огонек.
— А когда заметил?
— Размахнулся и ударил меня. Левой рукой в ухо, но я успела отступить, и его кулак задел меня только чуть-чуть. Вот тогда он и рассвирепел.
— Рассвирепел?
— Да. Он старался схватить меня своими ручищами и повалить. И все хрипел: «Анна, ты — Анна!»
— Значит, в левой руке ты держала хлеб и сало?
— Да.
— А в правой?
— Ах, мамочка! Сейчас подойдет поезд. Эмма опять взглянула на часы.
— Еще шесть минут.
— Ты уверена в том, что он тебя ударил?
— Конечно. Иначе я бы не сказала.
— Ударил сильно, кулаком? Не показалось ли тебе, что он просто размахивал руками при разговоре или искал тебя в темноте?
— Почему ты мне не веришь, мама? Я же ощутила удар, было больно!
— Но то, что он сказал потом, никак не вяжется с ударом.
— Что не вяжется?
— Он сказал: «Анна, ты — Анна!»
— Я жалею, что ты пришла сюда.
— Ты еще не все знаешь.
— А я и не хочу больше ничего знать! Поздно. Анна побледнела от ужаса,
— Эммушка! Не смей! Не вздумай что-нибудь с собой делать! Никто на всем свете не стоит твоей жизни.
Девушка опять ласково провела ладонью по плечу матери.
— У меня и в мыслях этого нет.
— Но ребенок
— Ребенок? Лаци сказал, что следующего мы непременно оставим.
Анна закрыла лицо руками.
— Боже мой! Ты так-решил а?
— Но ты же сама спросила, мама. Ты же об этом спросила?
Анна решила быть беспощадной; стиснув зубы, она сказала сурово и жестко:
— Ты знаешь о том, что Давид Шайго… твой отец?
— Знаю!
— От кого?
— От него. Он сказал мне это, И о тех пятистах форинтах, которые посылал мне каждый месяц. И еще…
— Что еще?
— Что это его кровные деньги.
— Кровные? Да, так он обычно выражался.
— Может, из-за этого я возненавидела его еще больше.
— Еще больше? А за что раньше?