— Кто познал прекрасное, — говорил он, — никогда не вернется к красивому, а кто познал красивое, никогда не вернется к красивенькому, а кто познал красивенькое, никогда не обратится к безобразному. А поверх всего этого есть еще блаженство, а пониз всего этого есть мещанская культура души. И если раньше над ней смеялись, то сейчас ей радуются. Тот, у Достоевского, гаденький мотивчик «майн либе Августин» никем теперь не замечается, потому что никогда не умолкает, он нагло и вонюче лезет и в глаза, и в уши, и мы привыкли. Но вы, женщины, — перебрасывался он на другое, — вы, когда бездействуете умом, тогда постигаете все интуицией, и прекрасное, и безобразное, — поверх значений и смыслов, и языков. Хотя остается непонятным, — улыбается он, — почему женщины выходят замуж за негодяев, возможно, они делают это из-за тупой функциональности, ради сохранения генофонда и продолжения рода?
— Нет, — смеялась я, — это делается, чтобы получить хоть что-то вместо ничего.
— Но, — отвечал он, — часто соломинка, за которую хватается утопающая верблюдиха, оказывается соломинкой, которая ломает спину.
Скорее всего, он не боялся смерти, потому что знал о ней или, по каким-то тайным для меня причинам, верил в перерождение. Когда я говорила ему, что хочу, чтобы наше с ним состояние блаженства продолжалось вечно, он смеялся: человечеству осталось жить четыреста двадцать шесть тысяч девятьсот четырнадцать лет, и о какой вечности ты говоришь? Если мы покинем эту землю в разное время, все равно встретимся потом, когда-нибудь, где-нибудь там. Я не выпытывала у него, где и когда это произойдет, меня вполне устраивали эти четыреста тысяч лет. Здесь, в этой зоне.
Его цвет был прозрачен и холоден, и это понятно: в пространстве Вселенной не растут цветы и не порхают бабочки. Ум его был рационалистичен и жесток, и это нельзя было ни осуждать, ни приветствовать. Это не имело касательства к человеческим отношениям, но придавало ему если не приподнятость, то отстраненность от людей. Поэтому он всегда был одинок, но трагедией это не было. Просто был одинок, и все. Даже когда был со мной. Иногда мне казалось, что он не принадлежит мне целиком, да так оно и было, да и зачем, если и части его мне было много, потому что и своя любовь, и взаимная обладают тяжестью, которую надо нести не по жизни, а сквозь нее. Но мне любопытно было, в каких еще краях блуждает его душа. Я не расспрашивала, эти края блужданий могли оказаться такой бездной. Женщина и без того всю жизнь падает в бездну. Возможно, он и был равнодушен, но я видела, что страдания других захватывают его сердце и держат в ловушке. После истории с мусульманским мальчиком, которого единоверцы послали, обвязанного гранатами, против неверных и те расстреляли его, чтобы не взорваться самим, мой возлюбленный как-то почернел внутри. Он сказал серыми губами, что памятники надо ставить не неизвестным солдатам, а неизвестным детям, павшим от рук идеологизированных убийц.
17
Чем ближе надвигалось время решения и время исполнения решения, тем нетерпеливее и жалостливее становился некий человек, который должен был вместо меня покинуть землю отцов своих, моих и ихних и отправиться доживать веки свои в чужих краях на хлебах милостыни. У нас с ним был уговор, что он не уедет, пока не расскажет о великом времени Абсурда всего, что удалось обнаружить, распознать, наблюдать и догадаться.
— Ты знаешь, — говорил он мне, — и сны, и наивные картины представляются мне абсурдными так, что уж и трудно мне угадать, где осмысленное, а где обессмысленное. Только живые наблюдения! — восклицал он. — Только непосредственные свидетельства! Никаких газетных фактов. У меня накопилось четыре чемодана газетных вырезок, и каждая дюжина их — есть яркое и убедительное доказательство абсурдности всего происходящего. Ежедневно абсурд актуализируется нашими поступками.
Я слушал его внимательно, даже, пожалуй, живо и участливо. Люди, охваченные искренней страстью, какого бы рода эта страсть ни была, всегда оказываются удивительно откровенным явлением, какое редко встретишь в обычном человеческом общежитии и общении, когда весь наличный мыслительный материал с лихвой исчерпывается двумя сотнями заезженных, затертых слов. Только между настоящими друзьями, не разделенными взаимными долгами и взаимной завистью, возможно столь энергичное откровение и такое пристальное внимание. Я исключаю случаи патологического исповедальничества, обычного среди русских и нерусских поэтов средней руки, готовых в любое время своих и чужих суток выворачиваться наизнанку в своей откровенности.