— Какая разница, — продолжал я. — В каждой частице вашего греха окажется одна или более частиц вашего духа. И потом, Симон Иосифович, — назвал я Зеведеева его полным именем, — не окажется ли ваше оккультное прозрение абсурдным в принципе? Представьте, что в открытом пространстве перед вами дверь, как и полагается ей, с замком и ручкой, чтоб открывать. Вы можете, разумеется, этой дверью не воспользоваться, обойти ее и продолжать свой путь, но вам почему-то непременно нужно войти в нее, узнать, куда она ведет. Вы подбираете ключ, возитесь, возитесь с этой дверью, наконец открываете ее, а за ней — другая дверь, и третья, и вам назад, в открытое пространство не вернуться, — перед вами сплошные, одна за одной, двери и дверные косяки, и ручки, и необходимость всякий раз подбирать ключи к замкам. И это вы зовете приготовлением к исходу? Всего-то и следовало вначале — не трогать этой двери в открытом пространстве и обойти ее, потому что за ней ничего нет, но, войдя в эту дверь, вы попадете в другую систему измерений. И эта вот дверь как раз и является входом в абсурд. Туда входят все или почти все, потому что абсурд воздействует на глубочайшие исследовательские инстинкты человека. Кто-то из мудрецов говаривал, что если бы лошадь знала свою силу, она никогда не позволила бы человеку ездить на ней. Так и человек. Если бы он знал, что он свободен и способен на все — я подчеркиваю: на все — то он никогда бы не позволил абсурду господствовать над собой, он открывал бы эти двери щелчком или гласом одним. Это я вам говорю как профессиональный абсурдолог. Это не означает, конечно, что лично я свободен от влияния абсурда. Потому и вы, милейший Симон Иосифович, представляете для меня живейший интерес как человек, одновременно со мной и со многими другими подвергавшийся воздействию абсурда и пытающийся найти собственные средства избавления от болезни. Таким лечением в вашем случае является бегство из страны. Как, скажем, человек бежит из мест, где царствует чума. Он может спастись лишь в случае, если болезнь миновала его своим касанием. Иначе вы перенесете чуму в другие места на других людей. Что несете вы в себе, беглец?
— Прекрасно сказано, — солидно восхитился Зеведеев, но как-то вяло. — Если б я знал, что несу в себе? Если б мы все знали, что несем в себе и с кем имеем дело? Но человек при рождении не проходит проверки в каком-нибудь нравственном или духовном таможенном контроле, и потому не спрашивайте меня, что я несу в себе.
— Я не о рождении вашем, — настаивал я, — в вашем рождении вы были такой же глиной в руках общества, как и любой другой. Я говорю о том, что вы сейчас несете при исходе из множества дверей. Не заражены ли вы абсурдом, как всякий житель страны? И если да, тогда вас просто необходимо изолировать от общества ради здоровья остальных людей планеты, и никуда не выпускать.
— Меня невозможно изолировать от остальных людей планеты, — сказал со смешной гордостью старичок Зеведеев, — поскольку я свободен в выборе, так как добрался до чиновника седьмого этажа и тот сказал, что мое дело в шляпе.
— В чьей шляпе? — рассмеялся я. — Экий вы наивный, Симон Иосифович! Взять в железы и посадить в темницу можно любое существо, даже слона или тигра, будь они хоть трижды рассвободны. Великая Машина, как и подобает великой машине, лишена предрассудков жалости, сострадания и тому подобного. Вечный порядок бытия более вечен, чем вечные истины.
— Ересиман вы, а не абсурдолог! — рассмеялся Зеведеев. — Слово чиновника седьмого этажа тверже камня. Если он говорит «да», то это «да», а все ваши домыслы от лукавства человеческого, от желания всех перехитрить.
— Помилуйте, за что ж вы меня так клеймите! — взмолился я со смехом. — Вы знаете или слышали, что я и сам собираюсь улизнуть из милого моему сердцу отечества. Вернее, не сам я персоной-нонгратой, а мой приятель-тождество уедет по моей карточке, и это все равно, будто я сам уехал. А тождество моего тождества, тот самый идиотический исторический писатель, который отирается по коридорам и кабинетам Великой Машины, так как без остатка вписывается в сферу абсурда. Так что вроде бы я уезжаю и вроде бы остаюсь, и это самое приятное состояние неопределенности. Кроме того сам абсурд стал мне как-то привычен. Мне даже в чем-то жаль его, этот Абсурд. Это все прочие, которым кажется, что они страдают от абсурда, считают его Великим. У страха глаза велики. На самом деле это всего-навсего маленький занюханный кривой и подслеповатый абсурдишко, этакий недоносок эпохи. Да он просто погибнет, если все мы от него убежим. Мне его жалко.
Зеведеев возмущенно запыхтел.