Между кроватями – большое окно, впускающее в комнату дневной свет. Оно выходит на шоссе, в противоположную сторону от дома Миллеров. Под окном – протертая от пыли массивная тумбочка с двумя ящиками. Два шкафа. Два туалетных столика с чистыми зеркалами, вспыхивающими на солнце. Всего по двое, везде полный порядок.
– Какая половина была мамина? – спрашиваю я.
Бабушка покашливает.
– Знаешь, – говорит она, – я не помню.
Меня разбирает смех. Слишком громкий, слишком грубый, но я ничего не могу с собой поделать. Она не помнит. А может, помнит и лжет, а это ничуть не лучше.
– Марго, – говорит она, – мне кажется, ты перегрелась на солнце.
Голос у нее встревоженный. Как будто она действительно беспокоится. Но если она думает, что с этой минуты я поверю хоть единому ее слову, она выжила из ума.
Я приседаю у тумбочки. Две кровати, по ящику на каждую. Я открываю левый – внутри смятый чек и красные пластиковые очки от солнца.
Не могу представить, чтобы мама такие носила. Что когда-то она была достаточно молодой, достаточно бойкой для таких очков. Может быть, это половина Кэтрин.
Но потом я открываю правый ящик. Библия, в такой же белой обложке с золотым тиснением. Точная копия маминой.
Я уже знаю, что увижу, когда открою первую страницу. Но я все равно это делаю. Дрожащими руками, глотая ком в горле. Так и есть.
Цитаты про чашу и божью волю нет. Почему – не понимаю: для этого надо как минимум знать, что она означала. Но – тот же почерк. Тот же день. Все в точности как на мамином экземпляре.
Из груди вырывается всхлип. Я захлопываю Библию, отбрасываю в сторону и тяжело сажусь на пятки. Джозефина и Кэтрин. Сестры-близняшки, и одна из них – моя мать, а это комната, в которой они жили. Здесь они спали, здесь росли. Вот она, главная, самая сокровенная тайна мамы. Мамы и бабушки.
– Тише, тише, все хорошо, – доносится из-за спины голос бабушки, такой мягкий, что я начинаю успокаиваться против своей воли. Она лгала мне. Я цепляюсь за эту мысль, потому что только гнев поможет мне это пережить.
– Нет, не хорошо. – Я медленно поднимаюсь на ноги, придерживаясь за край кровати. Оборачиваюсь – бабушка все еще стоит на пороге, сложив руки на груди.
– Я бы все тебе рассказала, – произносит она, и ее тихий голос бесцельно дрейфует в воздухе, как пылинки в лучах солнца. – Но это должна была сделать твоя мать. А она сказала, что не стала. Что она не хотела, чтобы ты знала. – Она шагает ко мне. – К тому же… разве это имеет значение?
У меня отвисает челюсть.
– Что?
Она смотрит мне в глаза, и я вдруг вижу в ней маму. Вижу каменную стену, об которую можно биться сотню лет и только переломать себе кости.
Мама направила свою волю вглубь себя, законопатила изнутри все двери. Бабушка действует иначе, но я узнаю в ней ту же волю, и в груди разливается боль – слишком сильная, чтобы она когда-нибудь улеглась. Мама. Я люблю ее, люблю ее, потому что иногда она бывает такой родной.
– Кэтрин умерла до твоего рождения, – говорит бабушка, и ее рука едва заметно тянется ко мне. С каждым разом эти слова звучат все более правдоподобно. – Вся эта история закончилась еще до твоего появления. – Теплая, открытая улыбка. – Все это не имеет значения, невеличка. Все хорошо.
– Как же не имеет, – сипло возражаю я. – Что ты несешь вообще?
– Меня огорчает твое поведение, – говорит она, но с меня довольно. Сейчас мне нужна не она.
Я знаю, что должна сделать, и это знание придает мне сил, мобилизует последние резервы организма. Бабушка окликает меня по имени, но я пролетаю мимо нее к двери. У лестницы я притормаживаю, хватаясь за перила, и заставляю себя дышать ровнее. Но легкие отяжелели и горят так, будто я снова оказалась в облаке дыма. Это чувство не уйдет, пока я не поговорю с мамой.
Стационарный телефон на кухне. Я сбегаю по лестнице, не обращая внимания на несущийся в спину голос бабушки. Я даже не вслушиваюсь в то, что она говорит. Мама. Мне нужно поговорить с мамой. Наорать на нее, поплакать, но главное – услышать ее голос. И заставить ее услышать меня.
Я срываю трубку со станции, и она чуть не вываливается у меня из рук. Телефон липнет к мокрым ладоням, мозг не успевает за пальцами, и я дважды набираю не тот номер, но наконец звонок проходит, и я прижимаю трубку к уху. Гудок, второй, третий. На пороге кухни появляется бабушка с таким состраданием на лице, что это просто невыносимо. Я толкаю сетчатую дверь и выхожу на крыльцо. Она остается на кухне.
Мама все еще не отвечает. Вдали видно дом Миллеров, полдень размазан между нами, как кусок сливочного масла. Будь я Тесс, ничего этого бы не было.
Но ее жизнь – не моя.
Раздается щелчок, и сердце подпрыгивает в груди, но ответа нет. Может быть, я и не рассчитывала, что она возьмет трубку. Включается автоответчик, и звук ее голоса вышибает из меня дух.
– Простите, я сейчас занята. Оставьте сообщение.
Простите. Разумеется, она начинает с извинений. Она готова извиняться перед всеми, кроме меня.