– Сказал бы ему, что все чепуха, пусть не берет в голову. Умнее надо любить. Ну, короче, что-нибудь в таком духе. По своему, по-мужски.
– А при чем тут Кирилл? – спросил я.
– Ты что, откажешь женщине? – Манечка все наседала на Кирыча.
И добилась своего. Не женщина, а терьер. Мне только и осталось, что поглядеть Кирычу в широкую спину, мне только и оставалось, что предчувствовать шумный, не слишком бравурный финал.
– Не понимаю, вот зачем? – сказал я.
– Что «зачем»? – спросила Манечка.
– Зачем впутывать в свои дела совершенно посторонних людей? Зачем Масе надо было ссориться с мужем? Зачем ей надо было выволакивать свои семейные проблемы на всеобщее обозрение? Зачем теперь вцепляться в Ашота, который ни ухом, ни рылом? Что за манера?
– У Маси драма семейная, – напомнил мне Марк.
– И в этой драме она, разумеется, главная жертва, – с издевкой поддержал я, – А тебе не приходило в голову, что жертвы и есть настоящие преступники?
– А что? – сказала Манечка, – Может быть.
– Да, такое бывает сплошь и рядом, – сказал я, – Только никто видеть не хочет, потому что не позволяет людям их высокая мораль.
– Отстань ты со своей моралью! Не нужна она мне тут вообще! – лицо Марка собралось в обиженную гримаску, – Ашотик ни при чем совершенно. Мася с ним даже не знакома почти. Шреклих-щит.
– Скучно блондинке, вот и вся у истории мораль, – сказала Манечка, – Мне тоже скучно. Хватит! – и запела.
Она запела на весь зал. О любви, разумеется.
Все
Она запела на весь просторный белый зал, а мы – и я, и Марк – отшатнулись, как-то разом забыв о нашей ссоре. Запела Манечка прямо так: в людском коловращении, ни у кого не спрося.
Изумления Манечка не вызвала: броуновское движение толпы замедлилось, люди стали слушать, полагая, видимо, что таков следующий номер программы.
За окном догорало бабье лето, но Манечка угадала настроение верно. У нее вышло как раз по-весеннему: и прелестно, и прохладно, и немного томно, и чуть-чуть невсерьез.
Кокетливо и грустно.
Жаль, платье на Манечке было дрянное – зелено-желтое, тесное, синтетического блеска, не в унисон – и уж вроде куклы поглядывали на нее свысока: «Не могла поизящней нарядиться жирная клуша».
Допев до конца свою песню – должно быть, одну из тех «трогательных пародий», которые сочиняет для нее сожитель Николаша, – Манечка захлопнула рот и сама как-то схлопнулась: она без всякого поклона осмотрела публику, заколотившую в ладоши не только из вежливости.
– Дор-рогая!… – на толстуху вывалился Голенищев. Он был бесстыдно счастлив в своем вислом сером костюме, – Хорошая! – воскликнул недотепа, потягивая себя за ослабшую веревку полосатого галстука.
– Так, стоп! – Манечка приняла свой обычный командирский вид; люди вокруг спешно загудели, зажили каждый собой, – Гляди на меня! В глаза гляди! Так. Зрачки не расширены. Дыхни! Дыхни, говорю!
Он послушно задышал.
– Не водка, – подергав носом, сказала Манечка.
– Шампанское, – виновато произнес он, – Самую чуточку.
– А счастья столько, будто ведро выдул. Давай!
– Что?
– Говори.
– Что говорить?
– Что я – охуенная певица, по мне Ла-Скала плачет.
– Плачет. Скала.
– И все? – она все смотрела на нелепого любовника.
– Да. Наверное. Не знаю. Я так думаю. Или что?
– Скажи, Голенищев, – Манечка подперла рукой жирный бок – а ты знаешь, почему никто не интересуется, есть ли у настоящих фей личная жизнь.
– Н-нет, – бедный он, бедный, всякий раз, как на вулкане.
– У настоящих фей нет никакой личной жизни – вот почему. Пока я тут творила добрые дела, подумала заодно, что феям личная жизнь не полагается. Им некогда о себе думать. Понятно?
– Д-да.
– И какой, как ты думаешь, выход?
– Н-нет.
– А ну их всех к черту, – она махнула рукой, – Пусть сами разбираются. Говори, скорей, что ты меня любишь, жить без меня не можешь, и мы пойдем.
– Пойдем. Люблю. Не могу. Куда пойдем?
– Эдак жизни никакой не хватит ждать, пока ты растележишься, да назовешь меня своей бархоткой. А мне еще ребенка родить надо. Да, куда ж ты…, – Голенищев мог бы и упасть, если б она не успела подставить ему свое крепкое плечо, – Не возьмешь себя в руки, передумаю за тебя замуж выходить. Понял? – и, скрипя платьем, уволокла снусмумрика прочь, и только счастливое мычание было ей ответом.
– Ох! – пока я наблюдал это странное объяснение в любви, Марк таращился в другую сторону, – Ну, слава богу!