На зеленой траве домотканые холстины белыми дорожками протянулись, параллельно им — новенькие пестрые половики. А поодаль костры дымятся. Над ними жарят на вертелах барашков. Пахнет лесными травами и жареным мясом. А на холстинах всяческая снедь навалена: караваи домашнего хлеба с золотистой корочкой, пузатые бутылки с искристым вином, груды жареной рыбы, диких голубей, вареных кур, тушеных зайцев, ранние овощи, черешни и земляника, разная рыба — вяленая и соленая, домашние колбасы и сыры, орехи, миски со взваром и простоквашей — чего-чего только там не было! Ах, извините, вдобавок ко всему жареные дикие кабанчики под хреном!.. Ясно, народ решил не ударить в грязь лицом не только обычая ради!
Началось тут веселье, ели-пили до отвала, а потом пляски завели — в общем надо самому все это пережить, чтобы почувствовать всю исконно болгарскую, точнее — фракийскую (местные крестьяне были переселенцами из турецкой Фракии) красоту этого нигде не отмеченного праздника.
Потом все разбрелись по лесу и побережью.
К сумеркам все вернулись на лужайку. Там уже была сколочена широкая эстрада, и от нее тянуло тончайшим ароматом свежей листвы и стружек, а в стороне были приготовлены четыре кучи дров и хворост для костров: их должны были зажечь, когда стемнеет. Хозяева позаботились и об освещении.
Ровно в половине девятого народ расселся полукругом. Директор вышел на эстраду и сказал несколько слов об авторе, пьесе и актерах.
Представление началось.
Гляжу, играют вяло, без настроения, реплики часто путают — а ведь это же стихи, коллега, изящная словесность, особой отделки требует… «Ну, — думаю я, — держись, Камов! Спасай положение!» В такие минуты — на меня вся надежда. Ну, ладно, кое-как к концу парода хор фиванских старцев выкарабкался. Зрители молчат, не шумят и не кашляют, дух притаили. Значит, понимают, значит, понравилось! Стою за ширмами и глазами спрашиваю директора — с чего бы это актеры словно сонные мухи. А он отвечает, что моряк Иван, виновник торжества, отсутствует — награжден пятью днями домашнего отпуска, вот наши и играют через пень в колоду. «Ах, ты, — думаю, — вот оно в чем дело, как это моряк Иван из головы у меня вылетел!» Подаю Креону реплики, а в паузах говорю:
— Публика-то какая, братцы! Мечта! Жаль, конечно, что виновника торжества нет, но зато народ перед вами!
Разжечь их стараюсь.
Но в первой же стазиме пропустили первую антистрофу, кое-кто услышал меня, спохватился, и все спуталось. Началась такая какофония, что не дай бог! Кто-то постарался вызвать смех у фиванских старцев. Тем временем стемнело, и дисциплина окончательно пошатнулась. «Пора, Кондич! — шепчу я директору: — Вели зажигать костры. Народу хочется увидеть зрелище!» А про себя думаю: «Когда вспыхнут костры, будет романтика, таинство. Наши вдохновятся».
Сделалось светло, как днем, в дыме, костров было нечто мистическое. Странные, удлинившиеся тени, древняя классическая декорация, невиданные костюмы — феерия!
А представление по-прежнему хромает. Спектакль ведь не просто скрипка, у которой ничего не стоит исправить фальшивый тон, а целый оркестр! Да и постановка сама по себе была оркестровая.
Незадолго перед четвертым эпизодом отзываю в сторонку Креона — Толстунова… Юноша, кстати сказать, свыкся со своей не весьма сценичной фамилией, не думает менять ее, кокетничает ею… Так вот, отзываю я сего исключительно талантливого актера, бывшего докера, потомственного пролетария, в сторону, ибо показалось мне, что именно он морит со смеху фиванских старцев.
— Толстун, — шепчу, — ну-ка дыхни.
Тот упирается. Типичный, должен вам сказать, представитель богемы, баловень публики, особенно — женщин.
— Дыхни! — повторяю.
— Не валяй дурака, папаша! — возражает он. — Что мы, в церкви?
— Вот именно в церкви! — повышаю я голос. — Чем сцена не церковь? Храм!
А он, извините, отвечает:
— Привет от мадам Розы! — и ухмыляется.
Иными словами, склероз, мол, тебя одолел.
Тут я вспылил.
— Рыбаки, — кричу, — пришли своего брата увидеть, а ты, сволочь, Мельпомену компрометируешь. Позор!
— Ку-ку! Мадам Роза! — продолжает измываться он, а от самого, простите за выражение, перегаром, как от винной бочки, несет.
— Вот оно что! — говорю. — Все ясно! Продолжай в том же духе, пока голову не сломишь! Но чем народ-то виноват, что такие вот хулиганы на его спине выезжают? — И в возмущении поворачиваюсь к нему спиной.
Я далеко не святой и выпить иногда не дурак, и к юнцам отношусь с отеческой заботой, недаром они меня «папашей» зовут, но морской закон соблюдаю строго: на борт пьяным не поднимаюсь!
Ну, ладно, в пятом эпизоде получилась полная галиматья — позор на всю мою жизнь! Является Тирезий-прорицатель, я подаю ему реплику, а он, не расслышав, начинает с конца. Вместо того, чтобы сказать:
он шпарит: