Вместо этого он столкнулся с фантастическим переплетением удач и зловещих препятствий. Хорошее, конечно, перевешивало плохое; он никогда бы раньше не поверил, что такая девушка, как Вероника, могла почувствовать к нему (опять начинались сомнения) — ну, словом, чувствовать то, что она по отношению к нему чувствовала. По крайней мере она позволяла себе бывать в его обществе (обычно не менее одного раза в неделю) и хотя бы делать вид, что это ей нравится и что она с удовольствием ждет следующей встречи. Однако дело было не только в этом, и он знал, что далеко не только в этом. Но именно тут он бился головой о каменную стену, о пустоту, которая преграждала ему путь. Прежде всего совершенно очевидно, что вместо какого-либо сближения с Бернардом Родриком, наоборот, принимались всяческие предосторожности, чтобы дядя даже не знал об их вечерних свиданиях. Вероника никогда не говорила об этом прямо, но это было ясно с самого начала. Она редко разрешала ему заезжать за ней, разве что в тех случаях, когда Родрик был в отъезде. Но и тогда он должен был только звонить у двери, и она тотчас же появлялась, уже готовая к прогулке, — войти в дом его никогда не приглашали. Чаще же она встречала его в заранее условленном месте, и опять-таки он отметил, что это никогда не была Дубовая гостиная, излюбленное место ее дяди.
Временами он не обращал на это внимания, сознавая нелепость мыслей о будущем, когда она с ним в настоящем, и с изумлением обнаруживал, что он вполне счастлив и так, без того, что Фроулиш называл «позабавиться». Изумление его было тем более неожиданным, что он никогда не считал себя склонным ко всяким романтическим иллюзиям: он отлично сознавал, так же, как любой юноша, что лежит в основе разделения человечества на два пола. И тем не менее шли недели, весна сменила зиму и обещала впереди лето, а ему достаточно было быть с ней, слушать ее голос и смотреть в ее черные глаза.
Но иногда в фокус его сознания попадало ощущение зыбкой неуверенности, и тогда все бремя огромной вины обрушивалось на него. Он выбросил на свалку все человечное, он обманул доверие, оказанное ему другими, и за свои тридцать сребреников купил… Но что он купил?
Однажды вечером, засидевшись за стаканом пива в баре рядом с конторой «Экспорт экспресс» и мрачно раздумывая о том, что его ждет, Чарлз был внезапно возвращен к действительности голосом, резко пролаявшим ему в самое ухо:
— Что я вижу? Да это Ламли!
Еще прежде, чем мускулы шеи сжались и повернули голову в сторону нового нарушителя спокойствия, мозг Чарлза уже узнал, чей это голос. В нем было то знакомое, что свойственно лишь голосам, звучавшим рядом с вами в годы вашего формирования.
— Хэлло, Догсон, — сказал он. — По-прежнему лакаешь из чернильницы?
Гарри Догсон захохотал. Лет десять назад, когда они оба учились в школе под тяжкой ферулой Скродда, кто-то пустил шутку, в которой фигурировал Догсон и какая-то чернильница. В чем была суть, все скоро забыли, соль шутки растворилась, но осталась привычка в присутствии Догсона упоминать о чернильнице и заливаться хохотом. Добродушный парень принимал это как знак своей популярности и охотно служил мишенью для этих шуток.
— Нет, теперь пью из стакана, — осклабился он. — А ты? Что же это у тебя пусто?
Заказали еще по одному, раскурили по сигарете, разговорились. Оказалось, что Догсон служит репортером в местной вечерней газете. Без сомнения, это весьма влиятельный орган, но он, конечно, мечтал попасть на Флит-стрит.[8]
— Только одним способом можно добраться до верхушки, — объяснял он, и его толстощекое лицо светилось фанатичной преданностью своей навязчивой идее. — И способ этот сенсация. То, что действительно приковывает взгляд читателя. Ну, например, серия статей о каком-нибудь сногсшибательном происшествии. То, что заставляет говорить о себе всю нацию…
Было что-то обезоруживающе подкупающее в бескорыстном рвении, с которым Догсон поклонялся могуществу бульварной прессы. Он стремился приобщиться к ее культу в самых его низменных проявлениях. Чарлз смотрел на него, на его потрепанную спортивную куртку с кожаным кантом, на его обкусанные ногти, на его жеваный галстук и замусоленную панамку и мысленно отмечал: вот она жизнь ради идеала!
— По правде говоря, у меня наклевывается одна такая серия, только бы раздобыть материал, — признался Догсон. — Я уговорил нашего редактора отдела информации дать мне местечко, конечно, если у меня получится, и опубликовать всю серию за моей подписью. Вот что может сразу меня выдвинуть.
— А о чем? — спросил Чарлз просто так, из любопытства.
— О чем? — откликнулся Догсон. Он всегда был легко возбудим, и сейчас ясно было, что температура у него подскочила при одной мысли о вынашиваемой им идее. — О чем? Самые мерзкие махинации в сегодняшней Британии! Тень, нависшая над нашим юношеством! Гнусные подонки подрывают основы нашего общества!