Я летела, и небо было такое голубое, что больно смотреть. Шарики поднимались над горизонтом. А подо мной, далеко внизу, виднелись ярмарочные шатры и навесы.
— Шатры… — пробормотала я.
— Спустись. Спустись к шатру и загляни внутрь.
— Н-нет… я…
— Все хорошо. Тебя никто не обидит. Спустись. Чтс ты видишь?
— Картины. Статуи. Нет, восковые фигуры.
— Ближе.
— Нет…
— Ближе!
Я вдруг снова оказалась там. Мне десять лет, я вжалась в стену своей спальни, Плохой Дядя приближается ко мне, и в глазах его вожделение и смерть.
Я закричала.
— Нет! Мама! Не разрешай ему! Не разрешай Плохому Дяде подходить! Не разрешай Плохому подходить!
Сквозь багровый туман и стук крови в висках я услышала ее голос, по-прежнему очень спокойный.
— Кто, Марта?
— Не-е-етт!
— Скажи мне,
И я посмотрела ему в лицо. Бескрайний ужас, застывшая вечность… а потом я его узнала. Ужас исчез, и я проснулась, Фанни обнимала меня сильными руками, смятые бархат ее платья промок от моих слез.
Очень мягко она повторила:
— Скажи мне, кто. И я сказала ей.
Мама прижала меня к себе.
Наверное, в прошлом веке меня бы называли ведьмой. Ну, мне давали имена и похуже, иногда вполне заслуженно, но меня никогда не заботило людское мнение. Я могу сварить бульон, который снимет жар, или приготовить поссет,[27]
от которого вы будете летать во сне, а иногда в зеркале я вижу то, что там не отражается. Я знаю, как бы это назвал Генри Честер, — ну что ж, зато у меня есть определение для таких, как он, и в Священном Писании вы его не найдете.Если бы не Генри Честер, в июле Марте исполнилось бы двадцать. Я женщина обеспеченная и оставила бы ей приличное наследство — ей бы не пришлось жить на улице. Я бы подыскала ей дом и мужа, если бы ей захотелось; я бы дала ей все, о чем бы она ни попросила. Но когда ей было десять, Генри Честер отнял ее у меня, и я ждала десять лет, чтобы отнять у него Эффи. Мне всегда было не до поэзии, но я вижу эту страшную симметрию — и для меня это достаточное возмездие. Холодное, несомненно, но от этого не менее жестокое.
Я была очень молода, когда родилась Марта, если у меня вообще была молодость. Возможно, у нее было тридцать отцов — какая разница? Она была моей… Она росла, а я старалась оградить ее от той жизни, которую вела сама. Я отправила ее в хорошую школу и дала ей образование, которого у меня никогда не было; я покупала ей одежду и игрушки и поселила ее в приличном доме, у школьной учительницы, дальней родственницы матери. Марта навещала меня так часто, как только я осмеливалась ее приглашать, — я не хотела, чтобы она общалась с людьми, приходившими в мой дом, и я никогда не пускала клиентов наверх, в крохотную мансарду, где устроила ей спальню. Я пригласила Марту к себе в день ее рождения и, хотя в тот вечер я ждала гостей, пообещала себе, что позже займусь только ею. Я поцеловала ее на ночь… и живой больше не видела.
В десять вечера я услышала, как она зовет меня, и побежала наверх, в ее комнату… но она уже была мертва, лежала, раскинувшись, на кровати, с ночной рубашкой на лице.
Я знала: убийца наверняка кто-то из клиентов, но полицейские только рассмеялись, когда я потребовала расследования. Я была
О, я пыталась вычислить его. Я
Я ничего не изменила в комнате Марты — все оставила, как было: свежие цветы у кровати и все ее игрушки в корзине в углу. Каждую ночь я тайком пробиралась туда и звала ее — я знала, что она там, — и умоляла сказать мне имя, только лишь имя. Если бы она тогда назвала мне имя, я бы убила его без малейших угрызений совести. И отправилась бы на виселицу, сияя нимбом. Но за десять лет моя ненависть исхудала и проголодалась, как волк. Она стала умной и хитрой и смотрела на всех подозрительными янтарными глазами — на всех, но на одного человека в особенности.