Уже к ночи, в пустом Храме, всё тот же пожилой служитель тронул его за плечо, подавая посох, оставленный у свечного прилавка. Пёстро одетый человек встал, покачнувшись, и удалился безропотно в тяжёлых своих ботинках.
+ + +
Лишь отойдя от Храма, Порфирий обнаружил, что на дворе − темень, и время, исчезнув, улетело далеко вперёд, и дня как бы не было вовсе. И всё же верилось ему в это не вполне; он перетаптывался минуту или две, поглядывая на небо вопросительно. Однако то, что надлежало Порфирию сделать, было выполнено. Молитва за оставленных людей излилась из его сердца вся, и горе его обмякло, а тело обрело ту невесомость, которая сообщается человеку в крайнем бессилии. Он побрёл к выходу из обители, проговаривая рассеянно: «...Да будут сыновья наши, как разросшиеся растения в их молодости; дочери наши − как искусно изваянные столпы в чертогах...»
«...Да будут житницы наши полны, обильны всяким хлебом; да плодятся овцы наши тысячами и тьмами на пажитях наших...» − всё бормотал он потихоньку, опираясь на палку, шаг за шагом, и дыхание было его − просторным, а воздух упоительным от свежести и чистоты.
Однако покинуть обитель Порфирию не удалось: тяжёлые ворота затворились вдруг перед самым его лицом, и он озирался в недоумении, пока сочувственный голос из темноты не подсказал ему:
− Беги, братец, вон к тем, там открыто ещё. Успеешь быть может. А тут... опоздал. Не выйдешь ты от нас...
− Точно ли − не раннее утро теперь? − спросил Порфирий в свете ночных фонарей, перетаптываясь. − Пробыл я часа два, будто. Не боле. А в остальное время был я – и не был.
− Завтра − утро настанет, − был ему ответ. − Спеши.
И он двинулся в другую сторону, покачиваясь от головокружения. И осенял он себя крестным знамением: «…да не будет ни расхищения, ни пропажи, ни воплей на улицах наших…»
Но и эти ворота закрылись тут же, едва он приблизился к ним.
С лицом светлым и потрясённым Порфирий, не чувствуя тяжести металлургических своих башмаков, всё ходил бесцельно по монастырским дорожкам, всё крестился на древние храмы, и трогал холодные древние стены, могильные плиты. Потом сел он под высокой елью, напротив колокольни, не чувствуя холода: святая обитель не выпускала его, а пребывала с ним неразлучно.
+ + +
И задремал Порфирий в ночи, радуясь каждому мигу своего нахождения здесь − словно дозволялось ему было погостить в раю, хотя бы и самую малость ещё... А там и вовсе возмечтал он о благостной своей кончине − как, после всех многолетних скитаний своих по степным бесконечным дорогам, буеракам, по трактам да пустырям, помрёт он сейчас мирно на отчей землице, веками намоленной, и как поднимут его люди грамотные из-под ели этой великой, и как обмоют прилежно, отпоют по правилам древним, незыблемым, и как похоронят здесь же − где-нибудь с краешку рая...
И так-то было хорошо спящему Порфирию представлять кончину свою благообразной, что улыбка не сходила с лица его: будто и в самом деле уж не придётся теперь ему валяться, помершему, где-нибудь в диких кустах колючих, и не гнить Порфирию, значит, в цветных лоскутах своих, биз цветных озёр, на холодных ветрах, неотпетым, неприбранным, среди вредоносного излучения пород, пока дикая птица не выклюет глаза его и пока пегие степные лисицы не обгложут бесславные его кости… И ель над ним шумела мерно, шептала Порфирию, словно матушка, что-то утешительное, отрадное...
В другое время и в другом месте даже и во сне грозно одёрнул бы себя Порфирий: «Вот ты какой! В рай норовишь втереться навечно, когда во грехах ты весь, шатун бездомный!» Но внутри сердца его, словно в храме, не смолкая, шла церковная служба. И губы его вторили невольно, вслед за сердечным служением: «...Блажен народ, у которого это есть...»
Понимал спящий Порфирий, что надо бы затворить сердце − по ничтожеству собственному, потому как недостойно было оно, своевольное, того ликования и того служения, которое в нём происходило. Только совсем не отыскивал он в себе таких сил, чтобы пресечь блаженное то состоянье окончательно: «Тебе ли вмещать святые хоры, презренному, наглому? Разве по достоинству тебе честь сия?»...
Медлил он во сне. Медлил... Потому что очень уж хотелось ему помереть сей миг − со звенящим от молитвы сердцем. Здесь помереть, пред колокольнею древней. При ели великой, материнской...
+ + +
Очнулся он в понимании, пришедшем вдруг непонятно откуда: «Твоя кончина такая возможна уже, Порфирий. Оставайся», сказал ему кто-то без всякого голоса. И поднял Порфирий глаза на бессловесные эти слова. Высокий Монах стоял пред ним на ветру и ожидал будто его согласья. Тогда растерялся Порфирий от благоговения. А там и забормотал, не зная, как быть:
− А как же они?.. Как же брошу их?.. К ним надо мне...
Монах в поношенной лёгкой одежде, словно не было никакой зимы, всё стоял в ночном холоде и смотрел на него, не произнося ни слова. Но только тёр веки и моргал Порфирий виновато:
− Простите меня все. Пойду… На поезд. Ничего, ничего... Авось, бесплатно довезёт кто-нибудь недостойного милости. Ничего…
Монах же ещё продолжал ждать.