− Что же оставленных я оставлю? Я, подлый? − вконец уж закручинился, засуетился Порфирий, поднимаясь с мёрзлой земли и подхватывая посох. − Преданных всеми как предам? Долю свою − брошу ли?.. Уж так хорошо бы мне бросить её, постылую! Кинуть! Забыть! Право: как хорошо бы!.. Да вот, не смею... Простите меня, все святые наши...
Тогда повёл его Монах куда-то, чему противиться Порфирий никак не мог, поскольку чувствовал только благоговенье − благоговенье и трепет.
И вскоре отворилась перед Порфирием узкая дверь в каменной стене. И путь был открыт для него − в прежний мир привычных горестей и бед ... Но так жалко, так трудно было ему уходить, что обернулся он к Монаху. А потом и сказал своё, обычное − лишь бы отдалить миг расставанья, потому как сердце его никак не хотело отрываться от обители и оттого болело, тоскуя смертельно:
− Что ж мы так переводим? Зачем? Для чего?.. Точный-то перевод: «Не власть, если не от Бога, подлинные же власти от Бога учинены суть»! Только подлинные... Так ведь? Или нет?.. Любой ответ приму! Но... так ведь?
Монах же смотрел на него − будто не отсюда, будто издалёка, − и ничего не отвечал; уста его были заграждены молчаньем.
+ + +
… А в степных далёких Столбцах старуха Тарасевна много говорила тем вечером − Нюрочке, держащей сытого младенца на руках, Ивану, разматывающему жёсткий клок перепутанной проволоки, и внучке Полине, сходившей в школу напрасно, − про то, как во время дежурства, уже около полудня, топталась она возле стеклянной своей будки, спиной к заправке, поджимая руки для тепла в рукава тулупа...
И ничего особенного вокруг неё сначала не происходило. С осторожностью вдыхала Тарасевна морозный воздух, припахивающий бензином, и видела разве что холмы − заснеженные, безлюдные, убегающие волнисто в самую дальнюю даль. Одна бескрайняя скучная степь перед нею простиралась до самого горизонта, и только чернела автостоянка вдалеке, сваренная из чугунных прутьев, решётчатая по-тюремному, да и та опять была сдвинута кем-то и повалена набок. Тогда похлопала себя Тарасевна по полам тулупа, который расходился от недостатка пуговиц, и пригорюнилась: вот, стоит она, хворая старушонка в валенках, посреди такого огромного пространства, на морозе трескучем, и всё-то вокруг уже не своё − чужое, на тыщи вёрст. И на востоке − чужое, и на юге, и на западе − тоже, куда ни повернись. И везде-то сиротствуют русские, такие же точно, как Тарасевна...
Вздохнув от безысходности, подняла она голову и засмотрелась ввысь с укоризной. Но серое небо разъялось тут над головой старой учительницы, и в самой глубокой пустой синеве обозначились три точки, которые приближались к ней довольно быстро. Вглядываясь и сильно щурясь, Тарасевна опешила.
− ...Утки, что ли? − не веря старым глазам, спросила она себя озадаченно.
− Какие утки об эту пору? − возразил ей дежурный заправщик, оказавшийся рядом.
Он тоже вглядывался в глубину неба, оторопев от зрелища: шёлковое трепетанье крыльев уже обозначилось там въяве, при солнечном сиянье.
− Гляди-ка, голуби... − произнёс неуверенно заправщик. − Три белых голубя... Как так? Откуда?..
А там и ясно стало: то, в самом деле, приближались из необозримой запредельной высоты необыкновенных, белоснежных три голубя, с крыльями, отливающими серебром. И пролетели они над старухой, стоящей в тулупе, закутанной в шаль поверх ватного шлема, и над оцепеневшим заправщиком, за рукав которого уцепилась она от чрезмерного своего переживанья, чтобы не упасть... Над Столбцами пролетели, высоко, − над разрухой, над степью, над новой зимой. И линия их полёта пересекла линию человеческих взоров крестообразно... Тогда всё так сияло солнечным золотом, на все четыре стороны света, и так слепило, что Тарасевна изнемогла совсем от этого и попросила вызвать сменщика.
+ + +
− Диво дивное было, − потрясённо говорила Тарасевна этим вечером соседям в бараке и своей внучке. − Так душа зашлась, что не осталась я в ночь, домой с дежурства вернулась... Вот, весть нам пришла... Такую весть передаю...
Далее она уже ничего не уточняла − задумывалась крепко, забыв своё обычное беспокойство. И непомерное стремление к работе оставило Тарасевну почему-то, и потребность ругать зятя Коревку исчезла бесследно, да и шлем её завалился за сундук. Старая учительница в мятой шалёнке либо молчала, склонив голову, − либо вновь говорила о виденном.
И на другой день она рассказывала это: и у дочери в гостях, и в больничной палате, куда увезли старого Жореса, и в милиции, где спрашивали Тарасевну совсем о другом − о погибшей немой, останки которой отыскались в овраге, под глиняным навесом. Одни только внуки старика не слышали про
За всеми этими событиями барачные не обнаружили перемен в окне поэта Бухмина. Лишь истопник Василий Амнистиевич, выносивший ведро с золою, остановился, отметив издали, что газета сорвана там и какая-то старая одежда вывешена, кажется, для просушки.