Побросали оружие, опустили щиты. В гуще османцев затеялась какая-то возня. Доганчик понял: разоружают десятников.
— Сдаются! — закричал он. — Они сдаются, отец Димитри!
Оглянулся и оцепенел.
Каменные ядра уже какое-то время перестали разить врагов. Доганчик решил: оттого, что османцы росят пощады. А тут увидел: у камнемета — бой.
Скала теснил к краю обрыва трех гулямов сразу, отражал легким монгольским щитом их редкие выпады, со свистом крутил над головой басалыком — тяжеленным утыканным гвоздями ядром на цеповище. Его веселый напарник, скорчившись, лежал возле камнемета, схватившись обеими руками за копье, торчащее из живота.
Димитри с двумя подручными, прислонясь спиной к станине, отбивался от шести османских ратников, наскакивавших, как петухи. Из плеча у Димитри текла кровь. Судя по их ухваткам, ратники были бывалые, и карабурунцам оставалось недолго жить, если бы снизу не выбежали им на подмогу человек десять из дозора, встретившего Скалу с ребятишками по дороге к камнемету. В разодранных одеждах, разгоряченные боем, вооруженные косами и резаками, они напали на гулямов с тыла.
— Наместник мертв! Сдавайтесь!
Один из гулямов оглянулся на крик. Димитри выбил у него палаш. Остальные сами бросили оружие. Скала, изрыгая непотребную ругань, продолжал крушить своим басалыком. Один из османцев уже лежал на земле, двое других пытались прикрыться щитами, просили аману.
— Сдаемся!
— Стой, Скала! — попробовал остановить богатыря Димитри. Но тот не слышал, а может, не хотел слышать. Мозжил до тех пор, покуда оба с воплем не сорвались во тьму теснины.
Скала обернулся. Бросил басалык, сдернул с руки щит. Подбежал к товарищу.
Взялся было за копье, пронзившее скрюченное тщедушное тело. Но раненый остановил его взглядом. Проговорил побелевшими губами:
— Сколько лисе ни гулять… к скорняку попадет… Мне повезло… За Истину…
Голос пропал. Вымученная, похожая на оскал улыбка застыла на сером лице.
Силач огляделся, будто искал помощи. Увидел стоявшего рядом Доганчика. Округлыми глазами тот глядел куда-то в сторону.
Из кустов Димитри нес Ставро. Руки у мальчика свисали, как надломленные, русая голова вывернута лицом к спине, будто ее отрезали и пришили наоборот.
Скала положил свою лапу на плечо Доганчика.
— Вот и осиротели мы, братец!
Доганчик не отвечал, будто онемел. По щекам богатыря текли слезы.
Такой пришла к ним победа. Не крылатой богиней с венком в руке, какой ее изображали язычники, а всамделишной: в поту, в крови, в слезах. Вместе с ночью, укутавшей влажной прохладой горы и лес, мертвых и живых, изувеченных и здоровых.
Как ни рвалась душа подальше от ущелья, заваленного ранеными, трупами людей и животных, ни перейти, ни покинуть его было нельзя. Заказано было до света и бродить по нему: остерегались османских засад и ловушек. Выставили охрану и легли без разбору там, где застала ночь. Сторожко прислушивались к шорохам, шелестам и зыкам ночи, стонущей, взывающей на разных языках, порой улавливая в брани, в жалобах и стонах знакомые голоса.
Звезды, по-весеннему яркие, слали свой белесый свет с темного небосклона. Им навстречу со скал, из теснины, из пересохшего русла, то разгораясь, то затухая, светили пляшущие красно-рыжие языки костров. Пленным османским всадникам в свете звезд мнилась угроза, не дававшая им забыться, хоть до утра уйти от плена и позора. Сдавшимся на милость гулямам позор глаза не ел: то была бейская забота. Их звезды тревожили надеждой и неизвестностью. А в души резвецов Текташа, крестьян Карабуруна, сестер-воительниц Хатче-хатун, ратников Деде Султана бесстрастный свет с небес, завершавший этот длинный, как жизнь, и, как жизнь, краткий день, начавшийся неведением, исполненный трудов и страстей, вселял предчувствие невиданной свободы от страха. Не перед человеком, нет, этот страх они отринули, когда пошли на господ. От страха перед самою Истиной, как бы они про себя ее ни называли — Богом, Аллахом или Судьбой. Она была с ними, отныне это не подлежало сомнению.