— Я бы не смог лучше сформулировать ответ, батоно, Георгий, за что приношу вам большую благодарность, и вообще мне кажется, что мы наскучили обществу разговорами о науке, — вежливо, но твердо произнес Рамаз. В его голосе явно сквозил холодок. Он обратил к Гие вспыхнувшие глаза. — Говорить о двадцатичетырехлетнем — вундеркинд, а мне, между прочим, уже пошел двадцать пятый год, несколько смешно. Вместе с тем на современном уровне развития науки, в частности физики и астрофизики, браться за какие-то проблемы, имея за собой лишь задатки вундеркинда, смехотворно. Сегодня самую незначительную проблему не решить без капитальных знаний, глубокого анализа ее и точно поставленного эксперимента. Само по себе, уважаемый… — Рамаз вопросительно посмотрел на музыканта.
— Гия! — подсказали несколько человек.
— Да, уважаемый Гия. Само по себе знание — в науке почти нуль, если у вас нет единой системы восприятия и анализа этого знания. Друзья, — Рамаз с улыбкой повернулся к остальным, — не думайте, что я выгораживаю себя, просто возник вопрос, и я высказал свое мнение.
— Между прочим, дорогой Гия, Рамаз прекрасно играет на пианино! — торжествующе повернулась к школьному другу Мака Ландия.
— Ого! Очень приятно! — насмешливо воскликнул тот.
От Рамаза не укрылась злость, мелькнувшая в глазах молодого человека.
— Убедительно прошу вас, Гия, не принимайте на веру слова Маки. Она просто хотела сказать, что я лучше разбираюсь в музыке, чем вы в физике.
Все, кроме Лии Рамишвили, засмеялись. Макой еще больше овладело чувство гордости, и, сияя глазами, она выражала гостю явную симпатию… Более того, восхищение.
— У меня, батоно Рамаз, к вам один вопрос, — почтительно начал вдруг кардиолог.
— Слушаю вас! — Рамаз замечал, что самое большое уважение проявляют к нему ученые. Других преимущественно волновал факт сенсационного успеха молодого ученого.
— Вот вы, оказывается, прекрасно играете на пианино. А насколько правомерным представляется вам не столь давний спор физиков и лириков? Есть для этого спора реальные основания?
— Батоно Ираклий, во-первых, оценка Маки по поводу моей прекрасной игры кажется мне несколько преувеличенной. Во-вторых, меня ничто так не возмущает, как притянутые за уши, надуманные проблемы. И спор «физиков и лириков» лишь результат хаоса, царящего в мозгах журналистов. Никто, товарищи, ни с кем не спорит. Для чего мы создаем искусственный ажиотаж? Зачем сражаемся с ветряными мельницами? Неужели v нас нет других тем, чтобы преподнести их читателю? Неужели мы настолько осветили все интересные проблемы, чтобы сбивать с толку людей высосанными из пальца дискуссиями? — У Рамаза разгорелись глаза, он энергично жестикулировал, ерзал в кресле, одолеваемый желанием вскочить на ноги. — Я не понимаю удивления по поводу того, что Эйнштейн играл на скрипке; не понимаю, в чем смысл сенсации, что Макс Планк был превосходным пианистом. Почти три десятилетия назад, точнее, в 1959 году, в Киеве, я впервые встретился с Гейзенбергом и был поражен философскими тезисами великого физика. С того самого дня я верю, что в каждом физике дремлет философ…
— Простите, в каком году? — прервал его хозяин дома.
— В 1959 году в Киеве, на международном симпозиуме, посвященном физике частиц высокой энергии! — не понял своей оплошности Рамаз. Смутившись, он обвел глазами удивленные лица слушателей. Особенно его обеспокоили пылающие щеки Маки.
— Да, но… — не находил слов Георгий Ландия, — вам же двадцать четыре года?
— Да, недавно исполнилось, пошел двадцать пятый.
— Господи! Как вы могли встретиться с Гейзенбергом в Киеве, когда вас еще и на свете-то не было? Вы, видимо, говорите в каком-то переносном, символическом смысле, не правда ли?
Рамаз опомнился. Он понял, что его занесло, что он потерял над собой контроль и не рассчитал сказанного.
Замешательство его длилось не больше мгновения. Моментально найдясь, он беззаботно рассмеялся: