Но Шиндлер не обольщался, он понимал: все эти его победы носят случайный характер. Обладай он даже красноречием Цицерона, он не смог бы справиться с иррациональностью некоторых приговоров. Эмиль Краутвирт в те дни работал инженером на фабрике радиаторов и, как заключенный, обитал в лагере Оскара. Он был еще молод, свой диплом получил только в конце 30-х годов. Краутвирт, как остальные на «Эмалии», называл это место «лагерем Шиндлера», но, когда Краутвирта забрали в Плачув для показательной казни, СС дало понять, кому на самом деле принадлежит лагерь, пусть и не в полной мере.
Для части обитателей Плачува, до той поры жившей относительно спокойно, несмотря на пережитые ими ранее страдания, казнь инженера Краутвирта стала первым зрелищем, о котором они вспоминали с ужасом. СС экономило даже на эшафотах. Виселицы в Плачуве представляли собой ряд столбов с перекладинами, которым весьма не хватало величественности исторических мест казни: гильотин Революции, плах елизаветинских времен, строгой торжественности тюремных виселиц на заднем дворе шерифства. Сохранившиеся до нашего времени виселицы Плачува и Аушвица поражают не мрачным величием, а обыденностью. Многие матери в Плачуве не могли уберечь даже пятилетних детей от многократных зрелищ казней на аппельплаце.
Краутвирт был приговорен за несколько писем, которые он написал подозрительным людям в Кракове. Вместе с Краутвиртом повесили шестнадцатилетнего мальчишку Хаубенштока – его застали распевающим «Волга, Волга, мать родная», «Калинка-малинка моя» и другие запрещенные русские песни, с явным намерением, как было сказано в приговоре, «склонить украинскую охрану на сторону большевизма».
Правила проведения казней в Плачуве предписывали полное молчание во время экзекуции. Заключенные стояли плотными колоннами под присмотром охраны, которая отлично осознавала, какой властью обладает: Хайара и Йона, Шейдта и Грюна, эсэсовцев Лансдорфера, Амтора, Гримма и Шрейбера, а также эсэсовок-надзирательниц, недавно появившихся в Плачуве, Алисы Орловски и Луизы Данц. Под их надзором приговор осужденным был зачитан в абсолютной тишине.
Инженер Краутвирт был настолько ошеломлен, что не смог выдавить из себя ни слова, но мальчишка заговорил – и никак не мог остановиться. Срывающимся голосом он обратился к гауптштурмфюреру Гету, который стоял рядом с виселицей: «Я не коммунист, герр комендант! Я ненавижу коммунизм. Это были всего лишь песни! Обыкновенные песни».
Палач – еврей-мясник из Кракова, помилованный за совершенное ранее преступление на условии, что он возьмет на себя обязанности палача, заставил Хаубенштока подняться на табуретку и накинул ему петлю на шею. Амон велел, чтобы мальчишку повесили первым – «пусть наконец заткнется!». Когда мясник вышиб подпорку из-под его ног, веревка порвалась, и мальчишка, багровый от прилива крови, кашляя и задыхаясь, с обрывком петли на шее, пополз на четвереньках к Гету, продолжая умолять о пощаде; он приник головой к лодыжкам коменданта, обнимая его за ноги. Он был воплощением рабской покорности, и Гету предоставлялась возможность явить свою «королевскую милость», которую он порой позволял себе в течение этих сумасшедших месяцев. Из толпы людей, стоявших на аппельплаце, не раздалось ни слова, только свистящий шепот – шорох, производимый ветром, пролетающим над песчаными дюнами.
Амон, выхватив из кобуры пистолет, отшвырнул мальчишку и прострелил ему голову.
Увидев это, инженер Краутвирт вытащил бритвенное лезвие, спрятанное в кармане, и перерезал себе вены на обеих руках. Но Амон приказал палачу продолжить казнь – и залитые кровью, хлеставшей из зияющих ран на руках Краутвирта, двое украинцев подняли его на табуретку под виселицей. Истекая кровью, хлеставшей из обеих рук, он, дергаясь, повис перед толпой евреев из Южной Польши…
Кажется, после всего того, невыносимо страшного, что пережили эти люди, – и заключенные, стоявшие на аппельплаце, и охранники, и участники казни, и даже сам Амон Гет должны были непременно прийти к мысли, что эта сцена должна стать последней, кульминацией зла!
И не только они, но и те высокие чины, восседающие в кабинетах с навощенными полами и широкими окнами, из которых открывается вид на уютную мирную площадь, где гуляют дети и торгуют цветами старушки.
Все, все должны понять и прочувствовать хоть половину из того, что происходит в Плачуве, – и положить этому конец!
Но ничего подобного не случилось.