— Хлеб пока есть, а вчера ты опять вернулся в десять.
— У меня были дела, мама.
— Я не могу так жить, ты все время где-то пропадаешь.
— Хорошо, я постараюсь приходить пораньше, мама, — сказал я и ночью переставил дверные цепочки так, чтобы их можно было подцепить снаружи маленьким крючком, когда мама заснула, я сбежал из квартиры, словно воспитанник школы-интерната, поскольку не хотел, чтобы она спрашивала, кудатыидешьсынок. До рассвета я лежал рядом с Эстер на поролоновом матрасе, в гробовой тишине съемной квартиры на улице Нап и был благодарен доктору Видаку за то, что он запретил это. Неожиданно, вместо того чтобы анализировать характер короля Лира, я вдруг начал рассказывать о том, о чем все эти десять лет не говорил никому. Я рассказывал, как из придорожных колонок струится вода, а она не приставала с расспросами и не интересовалась подробностями. Она просто прижала меня к себе с такой силой, что ее лобковая кость оставила лиловый след на моем колене.
— Я хочу видеть твою комнату, — сказала Эстер.
— Нельзя, — сказал я. — А впрочем, в ней нет ничего особенного. Письменный стол из какой-то русской пьесы, неплохая кровать, тоже из спектакля, и куча книг, читал от силы одну пятую.
— Ковер?
— Венецианский купец.
— Люстра?
— Какая-то чехословацкая комедия. Название забыл.
— Вид из окна?
— Музейный сад или ставни.
— Я хочу, чтобы ты любил меня.
— Нельзя, ты еще болеешь, — говорил я несколько дней, поскольку ужасно боялся, что после соития я снова буду выжидать удобный момент для бегства, как в гардеробе ресторана “Карпатия”, или в Кишпеште, или на набивных простынях в стиле Хундертвассера. Мне хотелось, чтобы запрет доктора Видака действовал всю жизнь. Чтобы я мог лежать здесь одетым каждую ночь до рассвета, на этом матрасе метр шестьдесят на два метра, и просто говорить, говорить, пока она еще слышит мой голос. Я желал одного — чтобы она прижала к себе мою руку и чтобы я чувствовал сквозь ее халат тепло ее бедер. И когда ее губы задрожали, я понял, что последние несколько фраз она уже не слышала. Я замолчал и просто следил за телом, которое дергалось все отчаяннее. Я чувствовал, как выгибается ее позвоночник, словно у тяжелобольных в реанимации, которых пытаются оживить электрическим током. Как смычок, который вот-вот лопнет. Она задыхалась от страсти, но это пугало, как пугала ее прямая фигура там на ветру, в каких-то тридцати метрах от ослепительного ледохода. Я следил за лицом, обрамленным спутавшимися черными волосами, смотрел, как тяжело и медленно вздымается ее грудь, как томно она обнимает меня. Она хотела прикоснуться рукой к моим коленям, но я схватил ее запястье и соврал: мне пора идти, мама вот-вот проснется. Она сказала, тогда иди, и поцеловала меня в глаза.
— Я хочу видеть твою маму, — сказала она.
— Нельзя, — сказал я. А впрочем, в ней нет ничего особенного. Когда она не Юлия, или не Лаура Ленбах, она точно такая же, как я.
— Знаю.
— Откуда?
— Сегодня я ходила в библиотеку и нашла там несколько фотографий на обложках журналов.
— Тебе нельзя было выходить.
— Я не твоя мама.
— Знаю.
— Тогда поцелуй меня, — сказала она.
— Ты еще болеешь — сказал я.
— Ты врешь, — сказала она и развязала пояс халата, чернобелый шелк скользнул по ее плечам, и собственно тогда я впервые увидел ее обнаженной. Я хотел сбежать, но она сидела на мне, как Божий ангел на руинах Ниневии. Мы неотрывно смотрели друг на друга, и в это время она расстегивала на мне рубашку.
— Нет, — сказал я.
— Молчи, — сказала она, и ее волосы накрыли меня.
— Нет, — повторил я, но ее неумолимый палец, покрытый капельками пота с ее коленей, упал мне на рот, чтобы парализовать меня вкусом моря. Он полз по моему языку все глубже, до глотки и потом обратно, медленно и плавно, и послушные вкусовые сосочки скользили по настороженным капиллярам. Потом я почувствовал, как ее губы изможденно гуляют по эрогенным районам моего тела, и медленно начал забывать. Я забыл обо всем, как тогда на мосту Свободы, но теперь я не помнил уже не только про ящик, закрытый на ключ, и про поддельные письма Юдит, и про Клеопатру, бегущую домой в фальшивых рубинах, я позабыл, полночь сейчас или полдень.