«Вот чем обернулся сан архимандрита с шапкою, с палицей, и с бедренником[89]
, и с осеняльными свечами[90]… Вот какой подкоп ведет патриарх под обитель соловецкую! Только подумать — дрожь пробирает: захиреет монастырь, отнимут у него угодья, отберут усолья, присвоят мельницы и промыслы… Господи, за что наказуешь!..»А Герасим ронял слова страшные и тяжелые, словно пудовые гири:
— От того же Нифонта выведал за немалую мзду, что Никон уговорил государя отписать ему из соловецкой вотчины Кушерецкую волость да Пильское усолье.
В глазах у настоятеля потемнело. «„Устами своими враг усладит тебя, но в сердце своем замышляет ввергнуть тебя в яму; глазами своими враг будет плакать, а когда найдет случай, не насытится кровью…“ Правду глаголишь ты, господи! Внемлю слову твоему и не уступлю Никону… Ни куска не получишь, патриарх собачий! Моя вотчина! Моя…» Грудь перехватило железными клещами, Герасим Фирсов нелепо вильнул всем телом, закачался и поплыл наискосок в дальний угол, потолок кельи неудержимо повалился под ноги…
Герасим успел подхватить архимандрита, боком сползающего с кресла. Старик синел на глазах, царапал ногтями грудь, судорожно разевал рот.
— Меркурия сюда, старца больничного! — закричал Фирсов. — Да живее, олухи!
Глава четвертая
1
Первым словом у Степанушки было «тятя». Второй годик пошел парнишке. Отец в нем души не чаял, мастерил ему судёнышки, туесочки, корзинки, большого деревянного коня вырезал, да только был тот конь Степанушке ни к чему. Парнишка смышленым рос, но зимой стряслась с ним беда. Играл он на куче бревен, а они возьми да раскатись. Завалило Степанушку по пояс. Милка, услыхав крик, выскочила на улицу, дитя из-под бревен вызволила. Хорошо, что был тепло одет Степанушка: наставило ему синяков да шишек, могло статься и хуже. А ножку все-таки сломало. Денисиха, как всегда, ругаясь под нос, долго врачевала его, но парнишка остался хромым: кость неверно срослась. С грустью поглядывал Степанушка то на деревянного коня, то на зажатую в досочки ногу и целыми днями лежал на печи.
Вечерами Бориска сказывал ему сказки, а потому как знал их немного, то переводил говорю[91]
на другое: рассказывал о море, о том, как суда строят, как рыбу ловят, лес рубят……Денисов полдня выхаживал по берегу, что-то прикидывая в уме, вымеряя, потом взял аршинную палку и прямо на песке стал рисовать план судна. Вдоль берега воткнул два колышка, натянул бечеву и по ней отмерил, сколько нужно, длину коча. По этой бечеве отрезали матицу — киль и положили его на заранее сложенные городки. А дальше Денисов прикинул ширину, разделив длину на три части, и по одной трети вырубил шаблоны перешвов, поперечных кровельных балок — бимсов. Сказал Бориске, что будут они устанавливаться на высоте — от киля, равной половине ширины судна…
Хлопот было много, особенно с бортовыми упругами — шпангоутами: вытесывали их из особо подобранных кокор. Чтобы тес плотнее прилегал к упругам и обшивка бортов была гладкой, парили каждую доску в длинной деревянной трубе, через которую шел пар от большого котла. Тут и Милка помогала — поддерживала огонь, чтоб котел все время кипел. Все части соединяли без гвоздей — деревянными коксами, которые расклинивались на концах и закрывались плотными просмоленными пробками. Конопатили и смолили втроем, даже Степанушка помогал: стучал маленькой киянкой[92]
по обшивке…И вот коч, пока еще без мачты и оснастки, покоится на городках и ждет того часа, когда примет его Двина-река. А ждать осталось недолго — ледоход на носу.
Однако ледоход запоздал. Оттепели сменялись заморозками, остервенело дули северные ветры. А когда вздувшаяся река начала наконец ломать лед, случилась беда.
Ночью завыли, заскреблись в дверь собаки. Бориска, спросонок схватив дубинку, выскочил в сени, поднял щеколду. Вмиг вырвались из рук двери, грохнули в стену. Могучим тугим кулаком ветер двинул Бориску в грудь. В седой вихрящейся тьме виднелась бурлящая река. Бесформенные льдины, громоздясь одна на другую, в мутном водовороте неудержимо надвигались на берег. Вздрогнул под их напором и медленно завалился крутоносый коч, следом — дощаник. Раздался раздирающий душу треск, вздыбились, как руки утопающих, бортовые упруги, изломанный тес обшивки — и тут же были погребены под ледяной кашей. Льдины вставали на попа, переворачивались, дробились и с потоками воды шли напролом, круша впрок заготовленные доски, кокоры, сметая навесы и костры дров.
Отпихнув собак, которые с визгом жались к его ногам, Бориска кинулся в избу. Милка в одной сорочке стояла посреди горенки, прижимая к груди плачущего Степанушку.
— Живей на угор! — крикнул Бориска и, видя, что жена не двигается, схватил обоих в охапку и вытащил на двор. Под ногами уже шипела и пенилась мутная вода. Не успели они добраться до пригорка с одинокой сосной, как водяные валы швырнули громады льда на сруб. Под их ударами он осел и разъехался по бревнышку.