Викки смотрит в свою полную тарелку, лишь один раз отрывая от нее взгляд, чтобы послать мне кислую, говорящую об отвращении гримасу. Подозреваю, на моем горизонте замаячили большие неприятности. Я слишком много – на ее вкус – говорил, и, что еще хуже, говорил неправильно. И еще хуже того – балабонил на манер старого пьяненького дядюшки голосом, которого она никогда не слышала, голосом Нормана Винсента Пила,[57]
который я использую, выступая по просьбе лекционного бюро, и который, когда я слышу себя в записи, дажеВпрочем, мне следовало знать, что проводить праздничные дни в чужом, а не в своем доме – дурная затея. Празднования в обществе чужих людей никогда добром не кончаются – разве что на каких-нибудь далеких глухих полустанках, горнолыжных курортах Вермонта да на Багамах.
– Кто будет кофе? – весело спрашивает Линетт. – Есть и без кофеина.
Она расторопно собирает тарелки.
– Ну его, – бормочет Кэйд и, встав из кресла, уходит, приволакивая ноги.
– Значит, не получишь, – отзывается Линетт, проталкиваясь с нагруженными руками через кухонную дверь. В двери она оборачивается, нахмурясь, бросает косой взгляд на Уэйда, который так и сидит с приятным, рассеянным выражением на квадратном лице и размышляет, положив ладони на скатерть, о командном принципе и явлениях большого масштаба. Линетт отчетливо произносит несколько слов о том, что с поведением Кэйда Арсено надо что-то делать, иначе оно всем дорого обойдется, и исчезает за дверью, впустив с столовую новый запах – крепкого кофе.
Уэйд вздрагивает, притворно улыбается Викки и мне, поднимается из-за стола, во главе которого сидел, – маленький, неуютно чувствующий себя в спортивной куртке и уродливом галстуке, наверняка шутливом подарке семьи или коллег. Уэйд носит его как символ бодрого расположения духа, однако сейчас таковое его на время покинуло.
– Пожалуй, я должен кое-что сделать, – жалко бормочет он.
– Не наседай сейчас на мальчика, – угрожающе шепчет Викки. Глаза ее обратились в налитые яростью щелки. – Его жизнь тоже не сахар.
Уэйд смотрит на меня, беспомощно улыбается, и моему воображению опять является он, заглядывающий в пустую больничную палату, из которой ему никогда не выйти.
– Кэйд хороший парень, сестричка, – говорит он и убредает на поиски сына, уже укрывшегося в квадратной комнатушке на другом жилом уровне дома.
– Все обойдется, – говорю я, на сей раз тоном ласковым и рассудительным, полагая, что тон этот вернет меня на дорогу, ведущую к нашей близости. – Просто в жизни Кэйда появилось слишком много новых людей. Я бы тоже с этим не справился.
Я улыбаюсь и киваю одновременно, мучительно.
Бровь Викки ползет вверх: я чужой человек, лезущий к ней с мнением о ее семейной жизни, в которой ничего не понимаю, и нужным ей как новый пупок. Она вертит и вертит в пальцах столовую ложку, словно четки перебирает. Широкий открытый ворот ее розового платья немного сдвинулся на сторону, открыв моим взглядам кусочек белейшей бретельки бюстгальтера. Картина вдохновляющая, хорошо бы, если б она была прологом к общему важному делу и мы не сидели бы здесь в гнетущей серьезности, – хотя кого мне винить за нее, кроме себя?
– Прекрасный человек твой отец, – говорю я, замечая, что с каждым произносимым словом мой голос слабеет. Мне следует молчать, изображая совершенно другого человека, подделывать мою враждебность в противовес ее. Но я просто-напросто не могу. – Напоминает мне великого спортсмена. Уверен, никакие нервные срывы ему не грозят.
На кухне Линетт позванивает десертными тарелками и кофейными чашками. Она слышит нас, и Викки это известно. Все, сказанное нами теперь, будет предназначаться для более широкого потребления.