Михаил Стахович написал статью, продиктованную ему скорбью, которая выпала ему на долю: присутствовать в качестве члена суда с сословными представителями при разбирательстве дела о нанесении смертельного увечья сарту, проходившему по г. Орлу на пути в священную для магометанина Мекку.
Сарт был виноват в двух вещах: он думал, что пять лет тому назад можно было, не рискуя жизнью, пройти по русскому губернскому городу, он думал, что в случае обиды от злых людей, подонков общества, его спасет бдительность полицейской стражи.
Стаховичу пришлось убедиться, как судье, что вера сарта была неправая: босяки его пощадили, а жизнь его была принесена в жертву какому-то неведомому культу. Стахович говорит, как бывший судья по делу, что его поразило не самое событие в рамках процесса: преступление нижних чинов полиции понесло заслуженную кару. Ужас охватил его от картины правового убожества, царящего в воздухе повсюду: напрасная смерть человека никого не тронула, отдаленные причины оставлены в покое, без последствий, как будто все так и быть должно… Человеческое, слишком человеческое, не навело никого на волнующие мысли, хотя бы в том размере, как вспыхнули они, например, при вопросе: американский или русский рысак стоял в конюшне спортсмена Шишкина.
Он не захотел остаться в рядах равнодушных и безвредных, когда полезным можно быть, и, движимый всем запасом нравственного негодования, всем запасом судейского мужества, сознанным долгом представителя того сословия, которое сугубой борьбой за интересы младших братьев смывают исторический грех свой перед родиной, он взывал к исследованию по возникшим вопросам.
Не найдя отклика, он перенес свое мнение на лист бумаги и послал его в ближайший местный печатный орган, чтобы найти сочувствие к одушевляющему его идеалу: борьбе за право, истовое, действительное, живое, бодрящее, а не за тень его, за мертвое тело, лишенное духа.
Отклика на месте он не нашел. Правда в своей беспощадной наготе жгла, ослепляла, пугала. Приниженным умам казалось, что лучше замолчать ее, чем обнажить язвы. Лучше пусть немоществует закон, чем негодуют сильные, думали одни; лучше пусть будет повязка на глазах, чем обличающая истина — другие.
Стахович понял, что то равнодушие, которое его возмущало, осложнено запасом провинциального расчета, трусости… И он направил статью в Петербург, где, мечтал он, — иные точки зрения. Там, около нашей исторической народной святыни, около правотворящей власти, дающей законы стране и требующей их исполнения, — там слуги ее велений поймут всю чистоту намерений, всю правоту средств, которыми истинный гражданин своей страны борется с неправдой, оглашает ее и призывает к исправлению.
Статья не нашла приема.
Следствие установило, что редактор газеты «Право» счел возможным напечатать ее, но по разномыслию с подлежащими цензурными властями ее пришлось не выпускать, хотя десятки писаных, а может быть корректурных оттисков успели проникнуть в публику.
Содержание статьи Стаховича, адресованной в «Право», — вот побудительная причина негодований князя. Выйди она в этом журнале, князь все равно ополчился бы на нее, — только тогда, быть может, он был бы недоволен недостатком средств для уничтожения политического врага, и, быть может, его ум работал бы над иными взрывчатыми средствами, чем то, которое пущено им в ход в настоящих обстоятельствах.
Я понимаю его: как знамение креста корчило фигуру Мефистофеля, так искажало черты княжеского лица свободное слово Стаховича.
Служение отечеству истиной — непонятно ему.
Но Стахович не один; не одинок и князь Мещерский. В столкновении их — обнаружение борьбы двух течений, не тех, на которые обычно делят культурное миросозерцание, — либералов и консерваторов, — нет: это борьба иных групп.
Здесь встретились два наших русских течения, два лагеря выстроили борцов. Из них — одно я сравню с общественным строем московского уклада, с земщиной, рвущейся послужить своему Царю-Отцу и своей земле, умеющей умирать за них по первому призыву Порфироносца, умеющей в потребный час выставлять святых Филиппов, мужественных Гермогенов, благородных князей Пожарских, широких сердцем граждан Мининых и великих героев от сохи и сермяги — Сусаниных.
С другой стороны — поклонники дьячества, выродившегося в подьячество, видящие спасение в тихом и безмолвном житии, в спряжении всех глаголов, в которых воплощается представление о действиях ума и сердца в одних только страдательных формах. Крайние из них чуть ли не превозносят опричнину времен Ивана Грозного и готовы канонизировать Малюту Скуратова, списав со счета святых замученного Филиппа.
Первая живет верою, что между отцом и детьми нет и не должно быть средостения.
Нет ничего естественнее, что дом владыки охраняется от злого человека стражею и двуногою, и четвероногою, и похвально, если стража недремлющим оком блюдет хозяина и добро его и с самозабвением, не щадя себя, бросается на каждого, преступно переступающего священный порог.