Подъехав к дому Энникстера, Пресли увидел на веранде, затянутой от комаров сеткой, молодого хозяина, который, разлегшись в гамаке, читал «Дэвида Копперфилда», одновременно поглощая чернослив.
После того как они обменялись приветствиями, Энникстер пожаловался на ужасные колики, мучившие его всю предыдущую ночь. Опять он маялся животом, но к докторам он больше не ходок, уж как-нибудь сам справится, а то, когда в последний раз у него приключилась такая штука, он обратился к какому-то лекарю в Боннвиле, и этот старый болтун влил в него какой-то гадости, от которой ему только хуже стало, — да и что эти доктора вообще смыслят! У него болезнь особенная. Он-то знает! Ему чернослив нужен и, чем больше, тем лучше!
Энникстер, арендовавший ранчо Кьен-Сабе — примерно четыре тысячи акров плодородной суглинистой почвы, — был совсем еще молод, моложе даже чем Пресли, и, как и тот, окончил колледж. Ни на один день не выглядел он старше своих лет. Он был худощав и всегда чисто выбрит. При всем том лицо его было безошибочно мужественно — нижняя губа слегка оттопырена, подбородок тяжелый, с глубокой ямочкой. Университетское образование скорее закалило, нежели отшлифовало его. Он по-прежнему оставался простолюдином, грубым, прямым до дерзости, не терпящим возражений, полагающимся только на себя; в то же время он обладал незаурядным умом и поразительной деловой сметкой, граничившей с гениальностью. Неутомимый работник, которого можно было назвать как угодно, но только не сибаритом, он требовал и от своих подчиненных такого же истового отношения к труду, какое проявлял сам. Все его единодушно ненавидели и столь же единодушно верили ему. Все осуждали его за тяжелый, непокладистый характер — не отрицая, однако, его дарований и изобретательности. Выжига, каких мало, упрямый, несговорчивый, придирчивый — но голова! Еще не родился человек, который бы его в каком-то деле обскакал. Два раза в него стреляли — раз из засады на ранчо Остермана, в другой — его собственный рабочий, которому он дал за какое-то упущение пинок под зад и прогнал с площадки, где ссыпали зерно в мешки. В колледже он изучал финансы, политическую экономию и сельскохозяйственные науки. Окончив курс одним из первых, Энникстер поступил на другой факультет и получил диплом инженера-строителя. Потом ему вдруг пришло в голову, что современному фермеру не мешало бы иметь хотя бы общие сведения о законах. За восемь месяцев он прошел трехгодичный курс, что дало ему право держать экзамен на звание адвоката. У него был свой метод заучивания. Все содержание учебников он сводил к кратким записям. Вырывая листы с записями из тетрадей, он расклеивал их по стенам своей комнаты; затем, сняв пиджак и сунув руки в карманы, начинал кружить по комнате с дешевой сигарой в зубах, сурово вглядываясь в свои записи, запоминая, поглощая, усваивая. А в перерывах между занятиями глотал чашку за чашкой черный кофе без сахара. Экзамен он выдержал лучше всех и заслужил похвалу от экзаменатора-судьи. И тут же тяжело захворал на почве нервного переутомления; желудок у него пришел в полное расстройство, и он чуть было не отдал Богу душу в пансионе в Сакраменто, упрямо отказываясь обращаться к докторам, которых называл не иначе как шайкой шарлатанов, а потому лечился какими-то патентованными лекарствами и поглощал невероятное количество пилюль от печени и чернослив.
Чтобы как следует восстановить здоровье, Энникстер решил съездить в Европу. Он предполагал прожить там год, но возвратился через шесть недель, изрыгая хулу на тамошних поваров. Почти все это время он провел в Париже, а привез с собой на память о поездке всего два поразившие его воображение предмета: садовые ножницы и пустую птичью клетку.
Он был богат. Отец его, давно овдовевший и наживший состояние на спекуляциях землей, умер за год до того, и Энникстер, единственный сын, вступил в права наследства.
На Пресли Энникстер смотрел с искренним восторгом, испытывая к нему глубокое почтение, как к человеку, умеющему слагать стихи, и в вопросах, касающихся литературы и искусства, всегда полагался на его мнение. Поэзия его привлекала мало, что же касается прозы, то тут он признавал одного Диккенса. Все остальное считал дребеденью. Но не отрицал, что стихи писать тоже не каждому дано. Не так-то просто рифмовать «битву» и «бритву» так, чтобы получался смысл.
Но Пресли вообще был исключением. Энникстер по своему характеру был просто не способен согласиться с чужим мнением без каких-либо оговорок. В разговоре с ним было почти невозможно высказать какую бы то ни было мысль — подчас простейшую — без того, чтобы он не перекроил ее по-своему, а то и просто отверг. Он обожал спорить до хрипоты и готов был завести спор по любому вопросу в пределах человеческих познаний — от астрономии до железнодорожных тарифов, от учения о неотвратимости судьбы до определения роста лошади. Он никогда не признавал своих ошибок и, припертый к стене, обычно заслонялся фразой: «Все это очень хорошо в некоторых отношениях, но вот в других — это уж вы оставьте!»