Вера выла, закрыв лицо ладонями и мотая головой по полу. А на ней колодой лежал он — тяжело задыхающийся, полураздетый и ничтожный. На месте неумолимого инструмента валандалась глупая пиписька.
— Ве… ра, — сказал он, неуклюже приподнимая тучное тело.
На его голос она зашлась в новом приступе воя — на одной высокой непрерывной ноте.
— Ве… ра, — сказал несчастный Курт. — Я-а… люб… лю. Вас.
И похолодел, услышав смех.
Когда он нашаривал ручку и справлялся с собачкой замка, и когда потом воровски прикрывал снаружи входную дверь, она продолжала биться в смеховой истерике, закрыв лицо руками и мотаясь по полу тряпичной мальвиной.
Два дня он пролежал, рассматривая с дивана книжный шкаф с куском окна. Окно меняло свет, полоска солнца на шкафу вытягивалась и меркла, а он все лежал.
Когда, странным атавизмом, его потревожил голод, он спустился к китайцам. Взял рис и свинину в пластиковых кюветах и тут же, за столиком, запихнул все это в организм, запив соком манго из баночки. Организм отозвался на еду сильнейшим удовольствием, и Курт с удивлением прислушался к этому.
Глупое тело хотело жить дальше — досадное, тучное, даром никому не нужное тело.
На работу оно не пошло, и рука взяла телефон, а язык в несколько приемов выговорил: я заболел. Тупой скот на том конце провода даже не спросил: чем заболел? не надо ли помочь? Спросил: когда выйдешь? Курт задохнулся приступом ненависти и отжал трубку.
На третий день тело вышло на воздух и остановилось, когда глаза увидели рекламу турагентства — и слово «Схевенинген».
Наутро Курт, удивляясь себе, вышел из дома с полупустым саквояжем и отправился на вокзал. Через пару часов он вдыхал детский запах соленого ветра.
Он был здесь когда-то с папой и мамой, о которых вспомнил вдруг с нежданной нежностью, заполнившей глаза влагой. Вот здесь стояли лотки со свежайшей селедкой, и трамвай точно так же шел вдоль моря… Курт, как по следу, пошел на соленое дыхание ветра и вышел на дорожку променада. Все вокруг было знакомым и незнакомым, как во сне.
И в легком этом сне он был ни в чем не виноват, и его любили…
Чайка летела вдоль кромки волн — просто так, куда-то. И просто так, куда-то, шел Курт, боясь проснуться. Потом он устал и присел за столик на берегу. Чашка кофе, взятая для бодрости, качнула его в обратную сторону, и Курт пошел в ближайший отель.
Через пять минут он засыпал в своем номере.
Пробуждение было ужасным: невесомое счастье исчезло без следа. Открывая глаза, Курт снова все помнил: Веру, свой позор, черное одиночество. За окном сходил на нет жаркий день; вялое тело лежало в кровати, истекая потом. Надо было что-то делать с ним дальше.
И Курт вдруг сообразил — что.
Он лежал, обдумывая эту мысль; он даже не испугался.
Страха не было — была только дверь, которую не видел почему-то, а вот же она! Горсть таблеток, и всем привет. Школьным сволочам, говорившим «жиртрест, отойди», тупому сослуживцу, шатенам в «мерседесах», девушке с нежной грудью, доставшейся всем, кроме него. Никто даже не огорчится. А папы с мамой нет, и Берты нет. Как хорошо — никого, вообще никого! Мир затянет это место ряской в одну минуту.
Вот подлянка будет этому отелю, подумал Курт. Утром стук-стук: уборка! Открывают, а он лежит белый. Или — серый? А вот и посмотрим.
Курт даже выдохнул это вслух:
— Па-а… смотрим!
И рассмеялся, сотрясая постель: смотреть-то будут другие. Смотреть, бежать вниз, звонить в полицию…
Курт поморщился, представив, как его будут кантовать по винтовой лестнице, — небось в одеяле, носилки-то не пройдут. Жопой по ступенькам — бряк, бряк. Глупо, но уже не больно. Да, главное, чтобы наверняка. А то начнут мучить, засовывать в дырку шланг, вскрывать грудную клетку… Он читал где-то, что, когда откачивают, вскрывают грудную клетку. Еще вернут, пожалуй. Курт снова поморщился. Нет, унижения он больше не допустит. Хватит с него.
Он глянул на часы: было начало седьмого. Пора. Его вдруг резануло: когда стрелки снова придут сюда, его уже не будет здесь. А где он будет? А нигде. Вот и хорошо, вот и не надо.
И он сел, отбросив легкое гостиничное одеяло.
В аптеке, заложив отвлекающую лисью петлю, Курт взял, кроме снотворного, аспирин и микстуру от кашля, и то же самое сделал в другой аптеке. В темечке продолжало медленно ворочаться слово «нигде»…
В раннем детстве, над картинкой с Христом, Курт часто думал о небе — светлом санатории, где, в ожидании встречи с родными, живут бабушки-дедушки. Потом картинка стала терять легкость, пока небо не сгустилось в непроницаемый студень.
Никто там не жил. Никому — ни бабушке, ни маме, ни отцу Курта, ни Христу с картинки, ни его отцу — не было дела до тучного господина с аптечным пакетиком в руке, набитым для отвода глаз микстурой от кашля.
Он вернулся в номер и, оставив пакетик на кровати, торопливо вышел обратно на воздух — как в детстве, когда не было еще ни одышки, ни смерти, а только мячик во дворе, и хотелось наиграться до темноты. До темноты не получалось: мама звала домой. Приходил отец и хотел проверять уроки.
Курт не был счастлив ни минуты.