Ей было плохо, ему еще хуже.
В Кремле удалось отбиться: блядское ничтожество Булыгиной легло в основу компромисса, и в сосуд ее вины теперь по капле змеилась горькая обида…
Из агентства ее не уволили, решили не поднимать волну. Победа над «белоленточниками» располагала к снисходительности: жизнь продолжалась, а ведь могла закончиться, ох, как могла! Но бунтовщиков сломали о колено, оставалось купить слабых и добить упертых, чем с энтузиазмом занималась дивизия государевых людей.
И чем подлее был их недавний страх, тем веселее текущий энтузиазм…
На работе вслед Булыгиной смотрели теперь дольше обычного, лапали взглядами чуть не в открытую, примеряя к любовнику, чье имя знали, кажется, все. Подчиненные девочки шушукались за спиной, одна, дурочка, даже посмела пропищать что-то вроде слов поддержки.
Булыгина посмотрела на нее с веселым интересом: о чем ты, милая? Бедняжка проглотила язык и запунцовела.
Только Харитонов стал к ней брезгливо-равнодушен — совсем, можно сказать, потерял интерес, но интерес-то она вернула: проходя мимо, прислонилась к нему бедром, очень достоверно вскрикнула, и, громко сказавши: «хам!» — засветила-таки долгожданную плюху по пухлой физиономии.
То-то было радости офису, то-то новых разговоров в курилке!
С пощечиной отлегло, но ненадолго: рана была глубже мести, и уже в Лондоне Булыгина проснулась среди ночи, потому что ей приснилось, что она Харитонова — ест… Она лежала в ночной гостиничной тишине с открытыми глазами и сладко бьющимся сердцем рептилии, вспоминая всем телом, как только что, там, во сне, рывком вырывала из сустава мягкое бедро и в несколько приемов заглатывала жирное податливое тело…
И она улыбнулась в темноте своей тайне — своей последней тайне, которую делила с предателем, мелкой тщеславной гадиной.
Она презирала его, но воспоминания продолжали разрывать ее тело. Память возвращала пробитые похотью секунды; Булыгина хотела вернуться в ту пахучую кожу, как хотят домой…
Потом была суббота, дорога к дочери и тихий городок на десять улочек. Внезапно подросшая, почти незнакомая, дочь встретила ее едва уловимым, но ясным безразличием: все в порядке, ма. (Булыгина вдруг вздрогнула: неужели знает? Но нет, вроде бы нет…)
Ее детеныш, ее девочка, она разговаривала впроброс и исподволь поглядывала на часы.
Булыгина думала переночевать там, но через три часа уже ехала назад, уговаривая себя: все в порядке, все в порядке… За окном мелькали ухоженные поля, и воздух был выкачан из пустого пейзажа.
На ночь глядя, намаявшись в номере, она сорвалась в Сохо в твердом намерении взбодрить себя приключением — черт возьми, свободная красивая женщина! Пропади все пропадом! Джин с тоником и вишенка!
Из-за поворота барной дуги ее немедленно начал гипнотизировать какой-то тучный страдалец с мешками под глазами — о нет, только не это, в игнор, в игнор…
А вот полуседой атлет, стриженный ежиком, с пинтой темного пива в крепкой руке, — это совсем другое дело. Вот, уже и посмотрел. Хорошо ли я сижу? Отлично сижу, вполоборота, правильный ракурс…
Она как будто смотрела авантюрное кино из чужой жизни.
Повернувшись, Булыгина помахала бармену и оставила руку там, наверху, чтобы объект атаки успел разглядеть ее всю; потом потянулась за спичками, чуть коснувшись грудью стойки.
Красавец уже смотрел на нее, не отрываясь, и она случайно — о, конечно, случайно! — встретила его взгляд…
Эту дуру Соню, после телефонной истерики с допросом, Пинский не мог уже ни видеть, ни слышать. Выплыла зато из кинопрошлого редактор Тоня — на твердую троечку, зато без достоевщины. Пинскому, по большому счету, было по барабану — именно поэтому с Тоней все получилось сразу, с тоскливой простотой, подчеркнутой стаканом водки.
Он уснул в ее надушенной постели и сквозь сон чувствовал батарейное тепло чужого тела. Потом ему приснилось, что он старый больной кролик в душной клетке, и ему привезли крольчиху на развод, и будут крольчата.
Пинский проснулся от тошноты, и его действительно вырвало, еле добежал.
Потом Тоня заваривала чай и напускала воду в ванную, и он рассмотрел ее при желтом лампочном свете, и его вырвало снова.
Полуседой красавец очень старался, шумно дышал и переспрашивал: тебе нравится? нравится? Булыгина пыталась сообразить, как бы сказать повежливее, чтобы он заткнулся. Не «shut up» — а как? Сообразить не получалось.
Потом она увидела, как бы со стороны, эту картину: она лежит зачем-то в гостинице за тридевять земель от родного дома, и кто-то ее трахает, а она проверяет в уме грамматическую конструкцию из восьмого класса.
Тут он поинтересовался, чувствует ли она его.
Она его чувствовала — тяжелым говорящим предметом. А себя — корявым деревом с дуплом, в которое что-то зачем-то суют. О да, милый, сказала она, ты такой сильный.
Английская речь прозвучала как в плохом кино — ну конечно, это и есть кино, вспомнила Булыгина… Это же кино…
Кино закончилось, оставив тоску, не смываемую душем. Она стояла у окна и запретно дымила в форточку, глядя в темноту огромного парка. Ей хотелось реветь, но она запретила себе реветь, запретила!