Дуг все больше оживлялся. Бенджамин знал, до чего Дугу нравится вот так разговаривать, он даже теперь, двадцать пять лет проработав журналистом, ни от чего так не заводился, как от болтовни о британской политике. Бенджамин не понимал этого воодушевления, но знал, как ему подыграть.
— А я думал, что все ненавидят как раз тори, — прилежно проговорил он, — из-за того скандала с растратами. С требованиями ипотеки на второй дом и всяким подобным…
— Народ обе партии в этом винит. И это хуже всего. Все стали такими
— Думаешь, что-то изменится? Просто ошибка. Застали врасплох.
— Нынче многого и не надо. Вот такое все взрывоопасное.
— Значит, самое время для таких, как ты. Столько всего, о чем можно писать.
— Да, но я… оторван от всего этого, понимаешь? От озлобленности этой, от тягот. Не
— Как у вас с Франческой дела, кстати? — спросил Бенджамин; он когда-то завидовал Дугу из-за его богатой красивой жены, а теперь уже не завидовал никому и ни в чем.
— Вообще-то довольно паршиво, — сказал Дуг, угрюмо вперяясь в пространство. — Последнее время по разным спальням. Классно, что у нас их так много.
— А что дети про это думают? Заметили?
— Что замечает Рэнулф, сказать трудно. Меня-то — уж точно нет. По уши в «Майнкрафте», некогда с отцом поговорить. А Корри…
Бенджамин не впервые обращал внимание, что Дуг никогда не называет дочь ее полным именем — Кориандр. Дуг это имя (выбор жены) терпеть не мог даже сильнее, чем невезучая двенадцатилетняя носительница имени. И сама она никогда и ни в какую не откликалась ни на что, кроме Корри. Употребление ее полного имени обычно приводило к стеклянному взгляду и молчанию, словно обращались к какому-то незримому постороннему.
— Ну, — продолжил Дуг, — возможно, все еще есть надежда. У меня такое чувство, что она начинает ненавидеть меня, Фран и все, что мы собой олицетворяем, а это было бы прекрасно. Я изо всех сил это поддерживаю. — Подлив себе виски, он добавил: — Пару недель назад я свозил ее на старый Лонгбриджский завод. Рассказал о дедушке и о том, чем он тут занимался. Попробовал объяснить, что такое «цеховой староста». Сурово это, доложу я тебе, — пытаться втолковать девочке из частной школы в Челси политику профсоюзов 1970-х. И боже ты мой, почти ничего от старого места не осталось.
— Знаю, — сказал Бенджамин. — Мы с отцом иногда ездим глянуть.
От мысли о том, что много лет назад их отцы были по разные стороны великого водораздела в британской промышленности, оба улыбнулись, каждый погрузился в свои воспоминания, и Дуга они привели к вопросу:
— А ты как? Выглядишь хорошо, должен сказать. Жизнь внутри картины Джона Констебла[9]
, очевидно, тебе на пользу.— Ну, это мы еще поглядим. Пока рановато судить.
— Но вся эта история с Сисили… ты действительно справляешься?
— Конечно. Более чем. — Он подался вперед. — Дуг, я на тридцать с лишним лет увяз в романтической одержимости. А теперь ее больше нет. Я свободен. Можешь себе представить, до чего это хорошо?
— Разумеется, однако что ты собираешься с этой свободой делать? Не сидеть же тебе тут весь день за готовкой соуса к пасте и сочинением стихов про коров?
— Не знаю… За отцом предстоит усиленно приглядывать. Видимо, на мою долю придется немало.
— Тебе скоро наскучит кататься в Реднэл и обратно.
— Что ж… может, он сюда переберется.
— Ты бы действительно этого хотел? — спросил Дуг, а когда Бенджамин не ответил, обратил внимание, что стакан у друга вновь опустел, с трудом встал и сказал: — По-моему, пора укладываться. Завтра старт спозаранку, к девяти надо быть в Лондоне.
— Ладно, Дуг. Знаешь, куда идти, да? Думаю, я еще посижу. Пусть оно как-то… уляжется, понимаешь.
— Понимаю. Тяжко это, когда кто-то из родителей помирает. Потом даже хуже делается, чем сейчас. — Положил Бенджамину руку на плечо и прочувствованно выговорил: — Спокойной ночи, дружище. Ты сегодня был молодцом.
— Спасибо, — сказал Бенджамин. Ненадолго сжал Дугу руку, хотя добавить вот это «дружище» у него не получилось. Никогда не получалось.
Оставшись в гостиной в одиночестве, он налил себе еще выпить и перебрался на широкий деревянный подоконник в эркере. Открыл окно пошире, дал прохладному воздуху обнять себя. Колесо мельницы уже много десятилетий не работало, и река, непобеспокоенная, неукрощенная, текла мимо ровно, без бурления и суеты, в постоянной ряби благодушного настроения. Взошла луна, и Бенджамин видел, как мечутся на фоне лучистого серого неба летучие мыши. Размышления, которые он весь день пытался отогнать — о действительности материной смерти, о муках ее последних недель, — сдерживать больше не получалось.