Он был перегружен чужой памятью. С этим трудно жить. Особенно в эмиграции, где нужно, чтобы выжить, обновить жизнь. Он был ломбардом, в который сдают на хранение самые ценные вещи. Чтобы от них избавиться и никогда уже не выкупать. Да и некому выкупать. Все его доверители умерли.
А бывший лубянский младенец, став писателем, мог бы избавить его, Петрова, от своих детских впечатлений. Но не захотел, пренебрег темой. Из трусости и из вкуса. Сознательно прошлое загнал в бессознанку. Так настоящие писатели не делают.
Потому у него, Петрова, нет личной жизни. Из-за чужой памяти. Нападает внезапно, как кошмар, в стремительной прокрутке — за чтением, за разговором, на улице. Слава Богу, девочка та, замерзшая под елкой, куда-то испарилась с Бродвея. Но он знал, что ненадолго. Он должен держать в уме и девочку, и мальчика, и мать, у которой украли младенца, и Арнольда Яновича, так бездарно провалившего свою великую мечту. И как его безумно жаль, о господи.
Городок в табакерке
Что-то надо придумать, что-то срочно надо придумать. Скинуть чужую память, как мусор, все равно в какую дыру. Самая подходящая — посиделки у Левы. Сегодня, именно сегодня он сделает так, чтобы его наконец выслушали. Пусть хихикают, пусть издеваются, пусть делают вид, что уходят.
В кружке его держали за придурка. За нищету, за советский прикид (он донашивал последний из трех взятых в эмиграцию костюмов), за монологи, за шизу, за беснование в спорах. В кругу острословов и опытных говорунов (забегали в кружок и звезды-репризёры) Петров был крутой совок. Но он знал, что Певзнер, его всегдашний покровитель, был эклектик в подборе людей и ненавидел сплошь интеллигентский междусобойчик.
Больше других Петрова третировал такой игривый циник и журналист Никаноров. Он вещал на Россию по американскому радио. Его специальностью было шокировать публику здесь и там, сообщая скандально-пикантные слухи о великих. Это он пустил в эфир байку, будто Анна Ахматова имела секс со своим сыном и ей не понравилось. Отсюда — их трудные отношения позднее: скулящие обиды сына и холодность матери.
Плевать на Никанорова, на яд его заносчивого старчества. Вот бы он сегодня не пришел! Чудно, если Лева догадался не послать ему открытки. И всё равно я скажу до конца свой устный рассказ под устным названием «Отсрочка казни». О двух казнях сразу — случившейся и замещенной.
Думать о себе, а не только о России, о ее прошлом и будущем. О своем настоящем следует подумать. Как заработать сразу много денег и сменить наконец постылую, каторжную и уже не под силу ему работу на что-то полегче и умственнее. И вправду нелепо быть нищим в битком набитом всеми возможностями — так говорят и пишут — Нью-Йорке. Но у него как-то не получалось.
Прав тот шутник, на прошлой сходке у Певзнера назвавший Петрова человеком бывшим, да и бывшим ли? Он и сам иногда считал, что списан временем и местом. Под местом разумея, понятно, Нью-Йорк. Ленинград в его теперешнем обличье Петербурга был его родовым поместьем, родным домом. Он сам иногда дивился, как это город выдерживает так долго жить без него. Когда его воспоминания крутятся, как бесы, на каждом углу каждого сквера, пугая прохожих. Ленинград был его законным наследством. И он подумывал, как бы востребовать его сюда — по почте ли, по телефону? Удобней всего и утешительней — во сне.
Но были, были и в Нью-Йорке исключения, где душа отдыхала, а не только коробилась. Гринвич-Виллидж, такой городок в табакерке. С претензиями, к сожалению, на творческую завязь Парижа 20-х годов. Что несколько огрубляло антикварную миловидность этого давно умершего местечка. На подходе к нему Петров, прокрутив в голове одни и те же, всегда попутные сюда мысли, остановился как вкопанный. И моментально пришел в себя.
Развал улиц, скверов, площадей, проспектов, прерванных на середине бега. В упоительном контрасте с остальным квадратно-гнездовым Манхэттеном. При желании здесь можно было заблудиться.
И увидеть, как высоко над городом, вдоль решетки тенистого сада на 13-м этаже, нервно ходит и кричит павлин. И встает иногда, и совершенно безвозмездно, прыгнув на парапет, в свою мерцающую изумрудом и синим металлом брачную позитуру. Под аплодисменты и крики зевак с панели.
Встречаются там, не в пример остальному Нью-Йорку, сады и палисадники, подворотни и дворы, выложенные круглым, как яблоки, булыжником. С платана глянуло акулье личико белки. Вот она спускается винтом к Петрову за орехом. К досаде своей, он пришел раньше указанного в открытке срока.
Что ж, еще раз — по Виллиджу.
Дома приветливые, с умными лицами. Из красного кирпича, из пестрого кирпича с глазурью либо штукатуренные в нежную пастель — в сирень, в капусту, под чайную розу. И было жутковато, когда у самых ног веселенького, без возраста домика разверзался провал лет этак в 150 — до уровня тогдашней мостовой.