Аллен приполз к нему на последней стадии модной болезни и умер буквально на руках у Левы (в длинных, по локоть, резиновых перчатках — парень очень досадовал на Левину неуязвимость к СПИДу). После Аллена у Левы наблюдался сексуальный недоед, умеряемый гомоэротической лирикой на двух языках и бешеным бизнесменством. Именно тогда он расширил сеть своих ресторанов с русской тематикой до соседнего штата Нью-Джерси. С переменным успехом, но без убытков. В эмигрантской среде он считался самым богатым и удачливым дельцом. Говорили, что за большие деньги он заказал сексуальную куклу мужского пола. В джинсовом прикиде и в исподнем от Кевина Кляйна. Рожа у куклы и окрас взяты с фотографии юного Аллена. Когда куклу пользуют по-гречески, у нее встает в натуральную величину член с залупой. Попутно она испускает особый гейский грай.
Вот и всё, что Никаноров имел сообщить о Певзнере, неизвестное другим участникам их кружка. Никаноров настолько отточил это свое сообщение, что оно стало для него эстрадным номером — и он охотно его исполнял, интонируя и даже в лицах, по просьбе публики. Любопытно, что Певзнер не возражал. Казалось даже, что он выслушивал это откровенное, по мнению Петрова, издевательство над собой с каким-то грустным удовольствием. Как будто вспоминал что-то далекое, удивительное, милое, но бывшее, может быть, не с ним. А все остальное Петров о Леве знал сам. Выудил у Левы и его друзей по Питеру. И без всяких издевок.
Гениальный читатель
Самое интересное в нём — ставшем американцем, усвоившем чужое наречье лучше, чем сосед по Виллиджу Бродский, — его возвращение. Возвратился Лева Певзнер в родную азбуку, в русское письмо и ритмический строй, в охапку русских слов, которые в Ленинграде держали его в непрерывном заводе: скорлупа — окоем — стручья — петуньи — остое*енила — обида — настурция — паруса. Работал он тогда инженером-геофизиком, а жил, как и многие тогдашние физики, лирикой. И только ею. Слово «литература», начиная улыбаться, выговаривал сексуально, с грубым напором — так щупают, перед тем как еть, сродную бабу. Однако его такая на вид крепкая и от самой природы любовная хватка со словом была платонической с самого начала и ничего стоящего не произвела. Постепенно он сам, ненавидя все приблизительное и без мастерства, свел свою авторскую величину к нулю и даже ниже. В чем ему помог Бродский — Бродский неизбежен тут, как и далее в Левиной судьбе, назвав его «венок метасонетов» чистой лажей и даже, тоже чистой, жутью и посоветовав держаться изо всех творческих сил за геофизику. Что Лева и делал с максимальным, по советской шкале, денежным успехом.
Однако он был гениальный, от самой природы, читатель. Тот же Бродский проверял на нем новые, а иногда и старые стихи и переводы — Лева был по основной профессии многоязычен. Он не написал и не напишет ни одного оригинального стиха. Но знал в лицо каждую, буквально каждую, строку из Мандельштама, Кузмина, Гумилева, Заболоцкого и питерского Бродского. Знал наизусть — целиком и в сладострастную разбивку — уйму поэзии и любил, гуляя по своему Васильевскому острову, негромко — а то и очень даже громко, когда увлекался, — читать созвучные пешему ходу стихи.
Водилась за Левой при*издь: чужие стихи он читал и воспринимал — по крайней мере, на момент чтения — как свои кровные, им лично сочиненные. Даже если подворачивалось из сугубой классики — все равно приватизировал на время. Друзья в Ленинграде интересовались: мог ли он угрызаться от собственного неписания ни строчки? В голову не приходило угрызаться — был так плотно набит чужими стихами, что мог задохнуться или взорвать сердце, производя регулярно свои. И если случалось, что забывал на ходу слово, перевирал строчку либо — самое страшное — сбивался с ритма, Лева как вкопанный вставал посреди улицы: напрягался, багровел, вспоминал — и тут же выкрикивал на воздух исправленный текст. Был убежден, что фальшивый звук крушит звукоряд всего мироздания, воспринятого Левой как единая, гудящая от напряжения земных усилий гениальная поэма. Вот за этот его напряг от слова Леву и ценили в Питере те, для кого слово было только сырьем.
Это неверно, что в эмиграции Лева добровольно отказался от поэтического нахлебничества и от родной речи. Но он не смог претерпеть достойно начальную — убогую и нищую — пору всякой эмигрантской жизни. Геофизическая кормушка, которую на родине он довел до волшебной торбы с дарами, не получалась в Америке, где все полезные и праздные, но драгоценные ископаемые были давно разведаны и уже исчерпаны. За исключением, быть может, мифической Аляски, которую многие американцы или не знали совсем, или считали до сих пор русской.
Французские крепсы и старинный айскрим