И то сказать, в той статье крупным планом были даны несколько молодых персоналий, троих я воспринимал и воспринимаю вровень — Глеба Горбовского, Виктора Соснору и Александра Кушнера. Это и есть мои «малые голландцы» вместе с двумя «ахматовскими сиротами» — Дмитрием Бобышевым и Евгением Рейном. Однако Кушнера мне приходилось доказывать и внедрять, я чувствовал себя первооткрывателем, потому что даже серьезные писатели, типа Ахматовой, Слуцкого и Окуджавы, отрицали его за литературность, книжность, камерность, комнатность. Потому я и кончал главку о нем в полемическом задоре: «А если в комнате пожар, драма или разговор о самом важном? Все равно комнатные?»
Нет, я вовсе не отрекаюсь от этой, полувековой давности наивной, в лоб, риторики, хотя верность в литературе и не вознаграждается, хочу, однако, все-таки сказать теперь, что продолжающиеся упреки Кушнеру в литературности не то чтобы принимаю, но понимаю. Я уже ссылался на тыняновскую диатрибу Ходасевичу в его «Промежутке», одной из лучших статей о поэтах начала прошлого века — вровень разве что с портретными заметами о них Мандельштама и Эренбурга. Я далек от того, чтобы сравнивать Кушнера с одним из классиков русской поэзии, хоть и с большим отрывом от ее титанов в метрополии — ни по масштабу, ни по направленности. Скорее в ряд с Ходасевичем, пусть не один в один, возникает блистательный, остро мыслящий и тонко чувствующий Александр Межиров — Женя Евтушенко тут прав. Тынянов пишет про отход Ходасевича на пласт литературной культуры, и это при том, что в России одна из величайших стиховых культур. А отсюда уже вывод: стих Ходасевича потому не настоящий, что нейтрализуется стиховой культурой XIX века. С тех пор — добавлю от себя — русская стиховая культура в разы обогатилась, и эпигонская поэзия может выглядеть антологично, когда исполнительская деятельность — пусть «мотивы и вариации» — преобладает над творческой.
Надо отдать должное Тынянову — он провидчески сознавал, что через пару десятилетий его упрекнут в недооценке Ходасевича, однако настаивал на своей «ошибочной» точке зрения: «„Недооценки“ современников всегда сомнительный пункт. Их „слепота“ совершенно сознательна. Мы сознательно недооцениваем Ходасевича, потому что хотим увидеть свой стих, мы имеем на это право».
Современники Тынянова и Ходасевича обрели свой голос в стихах Хлебникова, Пастернака и Мандельштама, но и нашему поколению подфартило — спасибо Бродскому. Сошлюсь опять-таки на себя — вот две заключительные фразы напечатанного в нью-йоркском «Новом русском слове» моего пространного юбилейного адреса в связи в 50-летием Бродского: «…Мне уже трудно представить свою жизнь и жизнь многих моих современников без того, что Вами сделано в литературе. Мы обрели голос в Вашей одинокой поэзии, а это далеко не каждому поколению выпадает».
Возвращусь, однако, от этого вынужденного анахронизма к прерванному рассказу о середине 60-х. Меньше чем год спустя после ленинградского выпуска «Юности» в Город вернулся Бродский. Скопив и сублимировав в ссылке огромный потенциал, он пошел в обгон и в отрыв не только от своих питерских, но и российских коллег: «За мною не дует», — сказал он мне еще в Питере. В Нью-Йорке выходят две большие книги Бродского — сумбурно составленная по неавторизованным спискам «Стихотворения и поэмы» (1965) и составленная самим автором «Остановка в пустыне» (1970), которую он давал мне на прочтение еще в рукописи, советуясь по ее составу. Игнорировать Иосифа Бродского больше было невозможно — он вломился в русскую поэзию, минуя советскую.
В раскавыченном виде я стал вставлять его тексты в мои тексты — так в большую статью «Необходимые противоречия поэзии» в «Воплях», которая открыла дискуссию чуть ли не на год вперед, я ухитрился протащить контрабандой «душа за время жизни приобретает смертные черты».
Среди эпистолярных отзывов на ту мою статью было длинное письмо Жени Рейна, который, обсудив то, о чем в статье сказано, перешел к тому, чего в ней не было и не могло быть, за исключением анонимно приведенных строчек Бродского: