Грубое полотно, на котором она, мечтая об этой первой ночи, вышила их инициалы, раздражало голые ягодицы, кожа горела от того, что терлась о простыню под навалившимся и быстро толкавшимся в нее мужчиной. Он яростно в нее вцепился, грубо раздвигал ляжки и так тискал груди, что она прикусила язык, чтобы не закричать. Он стал ей более чужим, чем был до помолвки, когда смотрел на нее во время мессы, а она стыдилась отвечать на его взгляды, чувствуя, как тяжело они липнут к ее губам, грудям и бедрам.
Теперь он входил в нее, уже на нее не глядя.
Все закончилось быстро. Скрип затих. Он рухнул на нее и вышел, отделился от взрезанного им посередине тела.
Моя мать неподвижно лежала с раскинутыми ногами, беззащитная, в задранной до плеч сорочке, и ждала, не произойдет ли что-нибудь еще. Она прислушивалась к каждому нервному волоконцу, исследовала саднящую кожу, выискивая наслаждение, которое ее тело, отдаваясь, надеялось получить в обмен. Пока длился праздник, ее муж был оживленным и словоохотливым, теперь же он молча лежал рядом с ней, и его кожа нигде не соприкасалась с ее телом. Тяжелая масса волос моей матери, рассыпавшаяся под ними обоими, укрывала треть кровати синеватым сумраком.
Она не осмеливалась высвободить свои длинные шелковистые пряди.
Аккордеон умолк.
Придется научиться получать удовольствие от любовных действий мужа, она, неискушенная в этих играх, не вправе была ждать большего от этой первой ночи, подумала Фраскита и, мягко оттолкнув уснувшего мужчину, собрала волосы и заплела их, как делала каждый вечер. В конце концов, он сделал ее женщиной, об этом свидетельствует тонкая струйка крови, ползущая у нее между ног.
Она вылила в фаянсовый таз кувшин прохладной воды, вслушиваясь в ее журчание в тишине первой брачной ночи, и вымылась бережнее, чем обычно.
Назавтра ее муж встал на рассвете, даже не взглянув на нее. Фраскита осталась одна.
Она знала, что для этой кровати она чужая. Всё здесь к ней присматривалось, мебель и все предметы ее разглядывали. Она подобралась в постели, отыскивая след своего тела, но на испачканной простыне нашла лишь вмятину от большого тела мужа и след других ночей и других, совсем уже чужих утех. Ямка, в которую она втиснулась, была ей не по мерке. Слишком маленькая и неправильная. Первая брачная ночь весит слишком мало, чтобы оставить на вещах свой отпечаток. Предметы сопротивлялись ее присутствию, отказывались приспосабливаться к ее формам. Фраскита поняла, что ее саму со временем вылепит эта продавленная кровать.
Хосе уже был в мастерской. Удары молота отмеряли местное время. Теперь ветер был ни при чем – когда моя мать делала первые шаги в логове Караско, весь дом вздрагивал под рукой колесника.
Свекровь ждала ее. Без единого слова она указала где что, на два больших шкафа с постельным бельем, запас свечей, стол, за которым ели и на котором некогда лежало тело покойного свекра Фраскиты, на стул, где она сможет сесть, когда выдастся минутка, сесть и штопать, – ее стул, ее место.
Рядом с молчащей старухой то, что плакало в первое утро, понемногу затихло, и обе женщины взялись за работу.
Вдова Караско почти не разговаривала.
Невнятное бурчание, проглоченные слова, разодранные, выпотрошенные слова, которые она долго жевала, а потом выплевывала, как комок табака. Черные, обслюнявленные, наполовину переваренные. Старуха говорила, будто плевалась. Она мучила язык, выкручивала его, как старую тряпку, пристраивая в беззубом рту. К каждой фразе она добавляла струйку грязной слизи, смешивая звуки в чудовищную кашу, и при этом никогда ничего не повторяла. Фраскита повиновалась обломкам слов, признавала власть бесформенного языка. Невестка обязана была ловить эти ошметки речи.
Старуха плевалась ими с ненавистью.
Немногословный сын мгновенно выполнял материнские требования. Он покорялся пустому рту, стальным губам, тонким, как сточившиеся за годы лезвия, атрофированному языку. Сын не упрямился, не задавал вопросов, никогда не отказывал.
Тело старухи Караско было таким же, как ее бурчание – разрушенным, кривым и сухим.
Она по-прежнему одевалась в черное, но с дверей и окон дома траур сняли. Солнечный свет снова вошел в этот дом, подчеркивая следы, оставленные десятью годами полумрака.
И женщины побелили известкой померкшие стены большой комнаты.
В полдень, когда солнце светило вовсю, лучи вливались в дом через его открытые поры, окна и двери. Заново выкрашенные стены округлили комнату, ее углы затерялись в сиянии известки, и Фраскиту поглотил дом, чью утробу она белила, пока ее собственную утробу незримо выстилала молочная белизна моей старшей сестры Аниты.
Дом, наконец обновленный, опять закрылся, чтобы уберечься от жары, Фраскита снова услышала, как звенит дерево под ударами колесника.
Она поставила свой стул – несколько квадратных сантиметров древесины, которые уступила ей семья Караско, – у самого большого окна в белоснежном зале и села, положив на колени единственную незаконченную простыню из своего приданого.