Жуткое это явление — недобрые биологические волны, недобрая воля людей, думаешь ты, коль тебе плохо и ты знаешь, кто в этом виноват. Сообща Митько и Беренщикова так наколдовали, что Лестужев не сразу почувствовал облегчение.
Но как только сели с Милмоем в такси и прочь отсюда, прочь — так и отвязались эти улыбчивые черти Митько и Беренщикова. С Милмоем, помнится, вообще всегда было легко. И если бы не думать о ключах, канувших в пропасть, отмеренную четырнадцатью этажами! А то испытываешь едва ли не похмельное состояние алкоголика, уже медицинскими дозами сбавляющего нервные перегрузки: от эйфории переходишь к депрессии, и вновь совершаешь скачок в приподнятость, бодрость.
Милмою все равно к кому ехать: он еще в молодости всех убеждал, что жизнь, ребята, легко превращается в песню. И если Милмой не прикидывается альтруистом, то ему хочется быть гостем даже распоследнего неудачника. А какой оригинальный неудачник Челханов, Милмой еще и не догадывается. Как, впрочем, не догадывается и о том, что ожидаемый прием у Челханова — это ведь тоже поздние поборы за давнюю выручку Челханова: когда на субботнем вечере танцев прихватили милиционеры чемпиона по вольной борьбе, раскидывавшего во хмелю танцоров, то и Милмой поспешил со своим аккордеоном в милицию и там сознался, что финский нож, на который накололся один из обыскивавших Челханова, принадлежит ему, Милмою, и что он, Милмой, сунул незаметно этот нож в карман Челханова, чтоб финка не мешала играть на аккордеоне, а в довершение, накидывая последние штрихи образа хулиганистого мальчонки в былом, сыграл очаровательную мелодию, песню блатных. Милмой прекрасно знал, что этот варвар Челханов не расстается с ножом, который каким-то образом помогал ему быть более находчивым, дерзким, едва ли не прибавлял ему остроты ума в перепалках и ссорах с нагрянувшими со Стромынки, с бывшей Моховой студентами, и Милмой, так молниеносно, в одночасье присвоивший чужое оружие, потом весь месяц ходил почти экс-студентом: над Милмоем повис карающий меч деканата, оружие скрестилось с оружием, и деканат решал, избавиться ли от фаворита института или поставить ему в заслугу все свадьбы, озвученные фривольным аккордеоном. Вскоре, как только облегченно вздохнул весь факультет, Челханов и поклялся Милмою, что всегда в жизни, какой бы столетней она ни была… Но надо ли теперь повторять искреннюю и банальнейшую клятву? Милмой, если принимать в расчет безбрежную широту его души, и знать не захочет, что та святая ложь была подвигом: еще в молодости кодекс джентльмена исключал всякую корысть.
Да, как переменились мы! Едешь, временный московский бродяга, к тому, кто уже давно не вооружен отточенной сталью, но зато всегда полон каким-то внутренним ядом и готов подперчить каждую нелюбезную тираду, адресованную не то тебе, не то всем, кто зажирел. Едешь, московский бродяга, к тому, кто живет воистину как бродяга: в комнатушке, обставленной бросовой мебелью, спит Челханов на такой невообразимой постели, что долго будешь соображать, откуда взялся этот утиль. Творцу сопутствуют лишения, и пусть злобствуют бывшие подруги, а Челханов знай себе сочиняет: год или два назад его корреспонденцию опубликовали в журнале «Табак», потом наступила пауза, объясняемая творческим невезением, но есть надежда, что когда напечатают одну из его рецензий на фильмы, то это будет откровение самобытного критика, то откровение, от которого, как от удара под ребра, онемеют все эти маразматики и наглые кинодельцы.
Довольно рискованный путь, думал в такси Лестужев, по Милмою не выкладывал правды о Челханове, смело схватившемся с судьбой. Но, может быть, будет и тройная выгода: Милмою — радость общения с забиякой, ему, Лестужеву — сон на утильсырье, а Челханову — полусуточное забвение бед. Тем более что Челханов щедро обещал гостям, едва ему позвонили, интересные новости и намекал, что винного магазина у него поблизости нет.
Лестужев с Милмоем поняли, возможно, только так: если мужчина дает столь компрометирующий его же намек, то дела его — табак.
А потом, миновав уже ненужные магазины Ленинградского шоссе, все эти магазины с двойными стеклами, полуметровая глубь между которыми была заполнена дай бог чем, они и прикатили к дому творца, и Лестужев посмотрел в окна первого этажа приветливо, точно окна квартиры — это уже почти очи хозяина.
Долго посылали привет: кнопка квартирного звонка наполняла хамоватым звоном и коридорец, и тараканий чертог — кухоньку, и вертеп Челханова, и комнатуху его всегда отсутствующей соседки, дачной жительницы, а никакого толку. Так долго звонили, что от нечего делать, в молчании, уже стали оба зачем-то вытирать ноги о резиновый пупырчатый коврик.
На этой авангардной плоскости квартиры потоптались и вышли неохотно: Лестужев, опять же от нечего делать, пересчитал почтовые ящики подъезда, эти соединенные вместе металлические карманы.