— А коль так! — возмущенный своим прошлым, воскликнул он теперь, в такси, и назвал водителю маршрут, связанный с визитом к Алуфьевой, к Гале Алуфьевой, которая когда-то сказала ему, что она отныне живет не где-то в комнате общежития, а в глубине мехов его аккордеона, и что пускай он, Лестужев, знает, что это не аккордеон поет или тоскует, а она, ее переселившаяся душа. — Коль так, то на Большую Очаковскую, к Гале Алуфьевой!
И со злым вызовом покосился на Милмоя: очень раздражал приятель молодости, и неужели всю жизнь будет Милмой сговорчивым да отзывчивым?
По кодексу гостей или по своим извечным канонам, Милмой и не собирался возражать. Тем более что и он учился с Галей Алуфьевой, что и он готов был сыграть эпиталаму в честь вечного союза — Алуфьевой и Лестужева, да Лестужев, максималист в те времена, нашел, что он не способен на такое чувство к Гале Алуфьевой, как Саня Винтаев, готовый, по слухам, если прозвучит свадебный марш в честь Лестужева и Алуфьевой, бросить институт на последнем курсе и уйти в океанские просторы, матросом торгового флота, куда-нибудь курсом к Бермудскому треугольнику, где сходят с ума. Но, слава богу, все обошлось, его помешательство, связанное с Галей Алуфьевой, стало пожизненным помешательством.
Не очень удачный маршрут, если подумать об очередном испытании для Винтаева, но что поделаешь, если Милмою надо убедиться в том, как прочны узы дружбы! Для Милмоя незыблемо это понятие: станция Старой Дружбы. И таких станций, на которых почти не бываешь в возрасте потерь и разочарований, для Милмоя сохранилось еще несколько. Знаем и мы об этих станциях, но приберегаем их на самый крайний случай, чтобы теперь, после сорока, не стереть на карте души эти станции Старой Дружбы и не убедиться в том, что нет их давно, что вместо них возникли иные полустанки с довольно странными названиями: Развод, Обнищание Души, Нужные Люди, Одиночество, Семейный Бюджет, Скверный Характер…
А Милмой, с его загадочной душой музыканта, знай верит в свое!
Лестужев даже отвернулся от него, чтоб не заразить своим раздражением, и на каком-то отрезке маршрута залюбовался оврагом, превращенным в стоянку автомобилей под открытым небом; сверху и несколько издали машины, зачехленные брезентом, превращали плац в нечто забавное, усыпанное брошенными наземь кепи.
Два года приспособленчества, думал он. Два года семейного мира! Призрак южанина. И необычайно ласковая жена. И располневшая в свои двадцать падчерица Ирина — с черными глазами навыкате, словно глаза чудесно подвешены к ресницам. Два года — это сколько же ежедневных бед? Несметная кавалькада!
Чтобы не думать о себе, он вернул памятью грузного Челханова, вовремя похищенного в этот день киноактрисой, и подумал, что есть люди, которым хуже, чем ему, Лестужеву: тот же Челханов не только в Москве прозябает, искупая свой удел единственной публикацией в журнале «Табак», но и все прежние места его пребывания — Чита, Ургенч, Смоленск — стали областями его раздражения и поражений.
Мы вольны выбирать средь унижений самое сносное унижение. Появиться на Большой Очаковской и напомнить Гале Алуфьевой, каким дураком был он на пятом курсе, когда уступал нежный дар судьбы Винтаеву, — это и есть терпимое унижение: считалось здесь и щедро иллюстрировалось выпивкой и беседой, какой он истинный друг дома, но ведь какое былое отступление превратило его в почитаемого гостя? Он и не увлекался приемом на Большой Очаковской: может, Галя Алуфьева и поныне отсылает свою душу навестить недра забытого аккордеона? Может, там, в глуби аккордеона, и погребла она свою душу? Или, наоборот, окончательно вызволилась из давнего плена и теперь втихомолку проклинает отступника за то, что понапрасну забиралась когда-то в такой укромный, тесный и душераздирающий от преизбытка мелодий уголок, как гофрированная глубь аккордеона?
Если бы не Милмой! Не помнишь его — и все легче! простился с молодостью и живешь, ожидая любого камуфлета, разящими афоризмами отбиваешься от наскоков сослуживцев, и никому из прежних, давнишних друзей не жалуешься, потому что, пока нет прекраснодушного Милмоя, нет и былых друзей по факультету, а есть лишь сверстники, во всем равные тебе москвичи, которым немало огорчений перепадает на дню. Правда, порой камушки летят и мимо, но ведь обидчивая женщина считает, что бриллиант, лазером постреливающий с пальца сослуживицы, — это и есть камушек, брошенный в нее.
Кажется, Милмой уже основательно бесил Лестужева. Ради Милмоя приходится доказывать, что Москву можно и за полдня пересечь во всех четырех направлениях.
Но все же порог дома в Очакове переступил он с таким убеждением: лучше добыть унижение здесь, чем в безвыходном положении тащиться побитой собакой в свой прежний дом. Тут бросишь на пол свое тело, а там бросишь на пол честь.