Читаем Стая воспоминаний полностью

И начался удивительный пир. Прежде, бывая в низких домах Жучицы, попадая в мещанские застолья, Гвоздь поражался тому, как наряженные женщины, привлекательные поначалу, очень быстро становились неинтересны, потому что произносили рутинные тосты, хохотали утробно, плясали с какими-то скоромными ужимками и откровенно делились глупостями, которые должны были свидетельствовать о нравственности и здравом смысле этих пирующих дам, а вот теперь, когда три Елены скромно царили за фамильным столом, дарили пилигримов улыбкой и осторожным, нежным словом, казалось ему, что очутился он средь особенных женщин, принадлежащих к какому-то редкостному племени человечества, задержавшемуся только здесь, на краешке таврической земли, и он жалел о том, что скороспело похвастался своим захолустьем, и беспокоился, как бы они не вспомнили, откуда он, не стали бы расспрашивать о нравах сограждан и не догадались бы, в каких компаниях ему приходилось коротать вечера. Впрочем, ведь они еще ранее догадались, едва он сделал географическое открытие, они даже смутились, точно поняли, кто он, откуда и как жил! А теперь, следя за всеми троими, легко менявшимися ролями, будто им всем была к лицу молодость, он поражался, как умеют они с полуслова понять суть или видеть каждый жест или только готовность к жесту тоже моментально, даже не фиксируя взгляда, и как все чувствуют главное лишь по одной начальной интонации, по этому голосу души, и как удерживают в руках незримую нить, соединившую всех за широким столом. А дома! А дома, там, в далекой обетованной Жучице, в компаниях, в застольях или просто на улице, едва остановишься покурить, все твои соседи и сограждане тянут из тебя душу, лезут в нее корявыми пальцами, увенчанными броней тусклых ногтей, пытают взглядом, без стыда расспрашивают, точно заучивая наизусть готовый слушок, — и как все это настраивало порой не только против них, а против всех людей! Теперь же, очарованный иной, изящной манерой обращения, он то и дело, подавляя восторг, уныло напоминал себе: «А дома…» И стоило одной из трех Елен обронить приятное слово, делающее и его причастным к этому слову или суждению, как он опять посылал упрек всей Жучице: «А дома…» Более того! Чем успешнее сближала, соединяла северян и южанок амфора, тысячелетиями, может быть, хранившая вино для пиров, застолий, дружбы людей, тем решительнее убеждал он себя, что вот такими совершенными и должны стать все женщины, и тем острее виделось все дурное в жене, в крале, которую он всегда любил. Пожалуй, если бы три Елены оказались неженками юга, баловнями судьбы, то он твердо сказал бы себе, что жена хоть и невнимательна к нему, а все же героиня в сравнении с феодосийками, потому что полжизни терпела нищету и знает, знает сладкий вкус пустого хлеба, тающего во рту и долго отдающего кислинкой и ароматом горелой корки. Но из неполных, нарочито оборванных фраз Елен, дающих возможность вообразить беду, идущую годами от одной Елены к другой, он составлял картину их одиночества, стойкого одиночества с улыбкой, и содрогался, представляя, как не могла даже похоронить своего мужа Елена Георгиевна, потому что офицеру флота на войне стало сырой землей все Черное море, и как не могла проститься с мужем Елена Владиславовна, потому что ее альпинист остался в горах, в тех горах, которые так и будут выситься над ним, и как на феодосийском перроне то ли потеряла, то ли похоронила любимого Елена Дмитриевна, потому что он уже три года как умчал, заманив ее улыбку в зеленый московский поезд, — и она словно тоже овдовела, еще не став женой. Три Елены, три вдовы! И кому-то из них быть капитаном этого дома, а кому-то — главным садоводом, и каждой из них глядеться в другую, как в зеркало, и каждой уметь подавлять недостойные вздохи, потому что ведь у каждой в этом мире — неотысканная могила мужа.

Он жил вторую половину жизни, жил, мрачнея с годами оттого, что время ушло на драку за насущное, за скверную пищу и за тесовую крышу над собой, которая переживет его, но временами гордился своим уделом и житейской ношей, а теперь постигал, что у других тоже свой крест и что они никогда не надломятся, неся его.

Волосы у всех трех были черные и гладкие, разделенные стародворянским пробором, и карие глаза одинакового разреза, и узкие лица, и только младшая, Елена Дмитриевна, Лелечка, оказалась полнее своей матери и бабушки, так что можно было подумать: все они, в течение долгих лет меняясь ролями, по недосмотру позволили самой младшей несколько располнеть. Эта изящная полнота была знаком здоровья жизнерадостной Лелечки, которая и за столом, среди случайных гостей, оставалась жить интересами своего дела или пыталась посвятить гостей в жизнь юных натуралистов — большого отряда феодосийских детей, под ее руководством пытавшихся открывать море каждый день.

— И вот мы выходим на фелюгах в море, — продолжала Лелечка детективную быль. — Ставим парус, или гребем, или заводим мотор… И удочками ловим. Охотимся на опасных рыб, это наша главная тема лета: опасные рыбы…

Перейти на страницу:

Похожие книги