— Опасные рыбы? — переспросил Гвоздь, желая осложнить рассказываемую Лелечкой историю.
— Опасные рыбы, — внимательно посмотрела Лелечка и принялась перечислять подводных гадов: — Морская собачка, морской ерш, морской звездочет, морской дракон, морской кот, морская лисица, морской конек, морская игла…
А он, подпадая под магию слов и представляя маленьких охотников за гадами, сложивших весла в корыте фелюги, попытался волей воображения перенести в эту же черноморскую фелюгу и своих сыновей и вдруг увидел, как они лениво переглянулись и впали в скуку. Уж очень талантливо умели скучать сыновья! Начинался ли упоительный сезон зноя, купаний и походов, наполнялся ли бак мотороллера ароматным бензином, вспыхивала ли в августе повальная грибная эпидемия, когда вся Жучица неслась с ведрами в леса, — всегда глаза сыновей были налиты сытостью, безразличием, словно эти юнцы давно объелись жизнью. И когда он, отец, временами мрачно размышлял, какое же довольство или внезапное бедствие сможет потрясти сыновей, то приходил к выводу, что только бедствие пробудит их души, а не избыток счастливых возможностей, и вдруг вспоминал, какое манерное имя у младшего, и сетовал на себя за то, что уступил жене и позволил, в своей слепой отцовской радости, назвать младшего Арнольдом. Как будто иностранец завелся в семье! И если с Мишкой Гвоздем еще можно было договориться по-русски, уплатив очередной рубль за очередную услугу, то Арнольд Гвоздь по-своему откликался на его просьбы и, поднимая серые глазки, вопрошал по-английски, сбивал столку знанием английского. Стоило услышать холодный тон маленького джентльмена, вопрошавшего на европейском языке, как тут же становилось понятно, что с этим господином не договоришься, и он, отец, ронял тоже на иностранном что-нибудь из бедного запаса остававшихся в памяти еще с войны немецких слов и отправлялся сам в сарай или в булочную, несколько гордясь тем, что Арнольд легко схватывает науку, и когда оборачивался, улыбаясь и надеясь на международный язык улыбки, то ловил строгий взгляд корректного Арнольда, не мирившегося с фамильярностью.
Нет, никак не удавалось представить сыновей на фелюге, средь натуралистов, средь занятых делом в летнюю пору исследователей моря!
И тогда он попытался, тоже в воображении, поместить за столом свою жену, и тотчас же всполошился, поняв, что его краля будет выглядеть слишком бесцеремонной и что три хозяйки оробеют перед напористой гостьей, которая твердить станет о шитье, варенье из айвы, маринадах, а затем споет «Жучицкое танго». Ведь каждое захолустье стремится воспеть свои пыльные улицы, свою провинциальную архитектуру, каждое захолустье обязательно богато неоцененными талантами, и жена была именно такой, почитаемой в Жучице, но безвестной в мире эстрадной певичкой, и когда она с подмостков городских клубов дарила землякам коронный номер, задушевное «Жучицкое танго», где сочиненные местным графоманом куплеты сочетались с томительными аккордами, то публика всегда неистовствовала, приходила в патриотический экстаз, а он, Гвоздь, в такие мгновения семейного триумфа осознавал превосходство жены и свое ничтожество. Певица, любимица города, пышная, всем на загляденье, женщина, на которую заглядывались районные министры, она к тому же была из числа женщин, стремящихся доказать, насколько ошеломляюща любовь, — и разве мог он устоять перед ее блеском и красотой, разве мог он не разбиваться каждый день ради того, чтобы она оставалась цветущей сто лет, разве мор он стыдиться любого шага во имя любви?
И все же три Елены словно лишили его жену всех достоинств! В их кругу она воспевала бы домашнее варенье и свою Жучицу, а они, как сейчас, скромно поддерживали бы обстановку непринужденности, никому не мешая оставаться глупым и одновременно помогая воскреснуть в каждом погибшим умственным способностям, — и столько ума светилось бы в глазах феодосийских богинь, такими изящными были бы их жесты и таким милым обращение с гостями! Нет, жена определенно проигрывала в сравнении с ними, ее не было за этим столом, она процветала в Жучице. И к лучшему!
А на свете, наверное, нету лучшего для жизни места, чем полуостров, а на этом полуострове такие умные женщины, в совершенстве которых Гвоздь смог убедиться позже, когда стали они рассказывать об Айвазовском, прославившем Феодосию, и когда Шапошников, то хмелея, то трезвея, принялся читать Есенина с таким надрывом, что горло схватывали спазмы. Шапошников даже радостно прорыдал:
— Кле-о-он ты мой опа-аа…