«В 1923 году, – пишет Бармин, – Центральный Комитет партии предоставил 20 мест офицерам, закончившим академию в новом доме отдыха в Марьине. Когда я в первый раз вошел в большую столовую со сверкающими кристаллами под люстрами, буфетом, отягощенным фруктами, где голоса и смех распространяли отголосок радости, я не мог думать ни о чем, кроме размера лишений, через которые мы прошли в последние годы». Это был, несомненно, со стороны Центрального Комитета первый шаг для предоставления исключительных привилегий наиболее важным группам бюрократии, прежде всего командному составу. По существу дела это был политический подкуп, важное орудие в той кампании, которая открывалась против главы военного ведомства.
Организация банкетов «старой гвардии» ложилась в значительной мере на Енукидзе. Теперь уже не ограничивались скромным кахетинским. С этого времени и начинается, собственно, то «бытовое разложение», которое было поставлено в вину Енукидзе тринадцать лет спустя. Самого Авеля вряд ли приглашали на интимные банкеты, где завязывались и скреплялись узы заговора. Да и сам он не стремился к этому, хотя, вообще говоря, до банкетов был охоч. Борьба, которая открылась против меня, была ему совсем не по душе, и он проявлял это чем мог.
Енукидзе жил в том же Кавалерском корпусе, что и мы. Старый холостяк, он занимал небольшую квартирку, в которой в старые времена помещался какой-либо второстепенный чиновник. Мы часто встречались с ним в коридоре. Он ходил грузный, постаревший, с виноватым видом. С моей женой, со мной, с нашими мальчиками он, в отличие от других «посвященных», здоровался с двойной приветливостью. Но политически Енукидзе шел по линии наименьшего сопротивления. Он равнялся по Калинину. А «глава государства» начинал понимать, что сила ныне не в массах, а в бюрократии и что бюрократия – против «перманентной революции», за банкеты, за «счастливую жизнь», за Сталина.
Сам Калинин к этому времени успел стать другим человеком, Не то чтобы он пополнил свои знания или углубил свои политические взгляды; но он приобрел рутину «государственного человека», выработал свой стиль хитрого простака, перестал робеть перед профессорами, артистами и особенно артистками. Мало посвященный в закулисную сторону жизни Кремля, я узнал о новом образе жизни Калинина с большим запозданием и притом из совершенно неожиданного источника. В одном из советских юмористических журналов появилась, кажется, в 1925 году, карикатура, изображавшая – трудно поверить! – главу государства в очень интимной обстановке. Сходство не оставляло места никаким сомнениям. К тому же в тексте, очень разнузданном по стилю, Калинин назван был по инициалам, М. И. Я не верил своим глазам. «Что это такое?» – спрашивал я некоторых близких ко мне людей, в том числе Серебрякова (расстрелян в феврале 1937 г.). «Это Сталин дает последнее предупреждение Калинину». Но по какому поводу? Конечно, не потому что оберегает его нравственность. Должно быть, Калинин, слишком хорошо знавший недавнее прошлое, долго не хотел признать Сталина вождем. Иначе сказать, боялся связывать с ним его судьбу. «Этот конь, – говорил он в тесном кругу, – завезет когда-нибудь нашу телегу в канаву». Лишь постепенно, кряхтя и упираясь, он повернулся против меня, потом – против Зиновьева и, наконец, с еще большим сопротивлением – против Рыкова, Бухарина и Томского, с которыми он теснее всего был связан своими умеренными тенденциями. Енукидзе проделывал ту же эволюцию вслед за Калининым, только более в тени и, несомненно, с более глубокими внутренними переживаниями. По своему характеру, главной чертой которого была мягкая приспособляемость, Енукидзе не мог не оказаться в лагере термидора. Но он не был карьеристом и еще менее был негодяем. Ему трудно было оторваться от старых традиций и еще труднее повернуться против тех людей, которых он привык уважать. В критические моменты Енукидзе не только не проявлял наступательного энтузиазма, но, наоборот, жаловался, ворчал, упирался. Сталин знал об этом слишком хорошо и не раз делал Енукидзе предостережение. Я знал об этом, так сказать, из первых рук. Хотя и десять лет тому назад система доноса уже отравляла не только политическую жизнь, но и личные отношения, однако тогда еще сохранялись многочисленные оазисы взаимного доверия. Енукидзе был очень дружен с Серебряковым, в свое время видным деятелем левой оппозиции, и нередко изливал перед ним свою душу. «Чего же он (Сталин) еще хочет? – жаловался Енукидзе. – Я делаю все, что от меня требуют, но ему все мало. Он хочет, чтобы я считал его гением…» (А в воспоминаниях 1929 г. очевидна попытка выдать Сталина за гения).