Три дня немцы держали Сашу в комендатуре. Жители говорили нам, что видели, как его гоняли куда-то босиком по морозу. Думали мы: может быть, люди обознались. Спрашивали:
— А какая на нём шапочка?
— Кубаночка, — сказали нам, и мы всякую надежду потеряли: Саша в кубаночке был.
23 декабря повели немцы вешать троих партизан: Сашу, девушку из Бекетовки и ещё одного неизвестного в нашем посёлке парня — откуда он, никто не знал. Привели к церкви на Дар-Горе. Там три акации росли. С нашего крыльца акации те были видны — дома вокруг погорели.
На наших глазах накидывали на Сашеньку петлю. И откуда только у сынка силы взялись! Как размахнётся, ударит немца по голове — тот сразу в сугроб упал.
Саша — бежать, конвойные за ним. Один прикладом сбил его с ног, другой штыком ткнул. Саша до последнего момента отчаянно дрался, не давался в руки, но его скрутили и повесили на акации.
Возле церкви, в убежищах жили люди. Они слышали, как Саша кричал:
— Всё равно наши придут и перебьют вас, как бешеных собак.
Когда немцы, повесив всех троих, ушли, жена моя ходила с сыном прощаться. Постояла жена у акации и вернулась. Глаза сухие, страшные. А я не пошёл — сил не было.
С месяц мы жили при немцах, на свет не выходили. Потом наши войска освободили Дар-Гору, и пришёл к нам старший лейтенант Семенихин, пригласил меня в штаб. Комиссар полка товарищ Иванов руку мне пожал и сказал:
— Не забудем мы Сашу, отомстим за него.
Стали красноармейцы искать труп Саши, нашли его, принесли к нам домой, а потом похоронили с почестями на городской площади и памятник ему поставили.
А. С. Симонова
В ночь с 24 на 25 декабря под «Рождество» пришли к нам в подвал немцы искать съестное. Даже рассыпанное просо вместе с мусором собирали с полу. Это просо я с умыслом рассыпала под кроватью, думала, что немцы не заметят, а мы потом просо по зернышку из мусора выберем. Но не сбылись мои надежды. Немцы искали так тщательно, что ни одну крупинку нельзя было от них утаить. Они смели просо с сором и грязью и даже у детей из-под пазухи отобрали кусочки подсолнечного жмыха.
Каждый день они приходили по нескольку человек — румыны и немцы. Нас они будто и не замечали. Придут и начнут шарить. Смотришь и молчишь. Но тут всё в груди закипело, когда они смели последние крупинки. Просила, чтобы оставили хоть жмых. Они же в ответ показали мне приклад. Тогда я уж и не знаю, как это получилось, но не вытерпела — думаю, всё равно погибать — бросилась я с ребёнком на руках за немцем, который понёс зерно. Одной рукой тянула мешок к себе, другой держала ребёнка. Кричала я, как неистовая. А немец выдернул у меня мешок и так треснул кулаком по уху, что зазвенело в голове, закружилось, и я упала без памяти.
Рассказывали мне, что я, падая, чуть ребёнка не придавила, а немец потом бил меня ногами.
Всё это происходило на глазах моего больного мужа, который весь в ранах лежал в постели. Подняться на ноги он не мог. Но всё же приподнялся на локтях, протянул руку за палкой, схватил её и замахнулся на немца. Вот тут-то и началось: два других немца, которые до этого шарили по углам, бросились на мужа и стали избивать его.
Чем хуже были дела фашистов на фронте, тем чаще они приходили к нам с обысками. Жили мы в подвале. Там было много всякой домашней рухляди. Весь этот хлам немцы при каждом своём посещении вытряхивали из мешков на пол. Все постели перетряхнут, во все кастрюли залезут, во всех щелях пошарят, а потом нас начнут обыскивать — ощупывают, залезают в карманы.
Тяжело об этом вспоминать. Муж к постели прикован, а дети у меня почти всё время на руках. Самой маленькой было в то время один год и пять месяцев. От голода она была вся худенькая, какая-то прозрачная. На вид ей нельзя было дать больше шести-семи месяцев. Я не отнимала её от груди, так как иначе её нечем было бы кормить. Самой старшей моей девочке было двенадцать лет. И ещё было у меня три мальчика — трёх, шести лет и десяти.
Моя старшая девочка под пулями пробиралась к станции и на маленьких детских саночках из-под самого носа немецкой охраны увозила солёные бычьи шкуры. Эти кожи нас выручали; их резали на куски, очищали с них драгоценную в то время соль; затем кусок кожи опаливали на огне, чистили и долго варили. Когда кусок делался мягким, его можно было есть. Но, бывало, не успеешь обделать и сварить кожу, как ввалятся немцы и — к плите. Откроют кастрюлю, поковыряют вилкой, и прямо в кастрюле уносят всё, что сваришь. Тогда мы стали варкой заниматься тайком, по ночам; но немцы стали приходить и ночью.
Дети мои начали пухнуть. Все мы были какими-то вялыми.
Помню, как казалось мне, что всё меня давит, будто навалился целый воз. Я упала на пол, а подняться не могла; рот перекосило, язык отнялся. Дети плакали, глядя на меня. А когда пришла в себя, попросила дать мне горячей воды, опустила руки в воду, и стало легче. Первая моя мысль была: «Где бы достать какой-нибудь еды». Решила я пойти к соседке, но у неё тоже ничего не было. Обратно дойти не могла, упала прямо в снег.