В глазах его тьма, на лице застыло страдание. Я отвожу взгляд.
– Ты меня не обижал, – говорю я. – Я просто…
С другого берега пролива, из Керкуолла, слышен визг сирены: воздушная тревога. Чезаре, тут же потушив светильник, тянет меня за руку под бетонный алтарь. Дышать тяжело, а он близко-близко, и от него исходит сила. Это и успокаивает, и вселяет ужас.
Дверь часовни открыта, и видно, как внизу, в лагере, один за другим гаснут огни. Остров – темная громада, а на воде дрожат белоснежные лунные блики.
Воздушную тревогу у нас объявляли считаные разы: после торпедной атаки поступил приказ из Лондона разместить вдоль побережья артиллерийские батареи, чтобы защитить весь архипелаг – военные корабли в заливе, построенные укрепления, жителей.
Сквозь вой сирены я пытаюсь уловить гул самолета.
– Какой звук издает бомба на лету? – спрашиваю я сдавленным голосом. – Услышим мы ее, перед тем как упадет?
– Нас бомбить не будут, – отвечает Чезаре спокойно, уверенно.
– Кон одна, в хижине! Пойду к ней.
Порываюсь встать, но Чезаре говорит:
– Ничего с ней не случится.
– Она от страха умрет!
– Выходить сейчас опасно, – говорит Чезаре. – Как замолчит сирена, тогда можно идти.
Знаю, он прав, но у меня душа не на месте. Стараюсь дышать ровно.
Чезаре предлагает:
– Если хочешь идти, я с тобой.
Качаю головой, но спохватываюсь: темно же, меня не видно.
– Нет, нельзя, опасно.
– В Африке, в пустыне, – начинает он вполголоса, – было страшно. Стреляют, убивают. Я не хотел воевать, а надо. Но страшно. На то и война, чтоб бояться.
Меня он по-прежнему не видит, но, может быть, чувствует, как я киваю, слышит, как я задерживаю дыхание, пытаясь уловить его слова.
– Надо быть спокойным, – продолжает Чезаре. – Если не успокоюсь, то, может быть, что-то сделаю не так. Может быть, меня убьют. И вот как я успокаиваюсь. – Моя ладонь безвольно лежит в его руках. Он переворачивает ее, кладет на середину ладони палец.
Сердце екает, не смею шелохнуться.
– Я представляю, – объясняет Чезаре, – горы в Моэне. Вспоминаю. – И рисует на моей ладони волнистую линию. Меня пробирает до мурашек, но не от холода. – А потом представляю, – продолжает Чезаре, – деревья, птиц. Вспоминаю. – Он рисует пальцем на моей ладони стройные раскидистые деревья, на запястье – птицу в полете. –
Он протягивает мне свою ладонь:
– Нарисуй что-нибудь. Вспомни.
Чуть поколебавшись, я рисую контуры пещер, что на севере острова. Рисую тропинку, что ведет к ним. Внизу – море, что бьется о скалы.
Сирену больше не слышно – то ли смолкла, то ли это мы от всего отгородились. Кожа у него теплая. Я протягиваю руку, касаюсь его лица, шеи.
Щекой чувствую его дыхание, а потом его губы в темноте находят мои.
– Доротея. – Мое имя слетает с его губ легким вздохом.
Май, все короче становятся ночи. Солнце с каждым днем все выше, его свет проникает всюду. Даже в хижине у нас светло, тени попрятались по углам, теперь уже не подремлешь, даже если с утра до вечера не встаешь с постели.
И, с тех пор как прибавился день, Дот уходит все чаще и пропадает все дольше. Даже если я ее прошу побыть со мной, она, дождавшись, пока я усну, – или решив, что я уже уснула, – тенью выскальзывает из хижины. Отдернув с окна парусину, я смотрю, как она спешит в сторону часовни. И я знаю, к кому она ходит – к нему.
Иногда перед самым ее уходом я делаю вид, будто только что проснулась, и слезно молю ее задержаться, хоть ненадолго. И дело не только в том, что с нею мне спокойней, что, когда она рядом, тьма отступает, а солнце светит ласковей. Главное, если она со мной, я знаю, что с ней ничего не случится. Помню, как мама, бывало, перед штормом притворялась больной, чтобы отец остался дома, не выходил в море. Согнется в три погибели и держится за живот, но если встретится со мной взглядом, то улыбнется мне украдкой, чтобы я знала: это она его оберегает. И всех нас заодно.
Это было в нашем детстве, еще до того, как мама всерьез слегла. До того, как боль приковала ее к постели. До того, как им с отцом пришлось сесть в лодку и плыть в больницу за сильными лекарствами.
Запереться бы в хижине вместе с Дот. Или перебраться с ней на какой-нибудь пустынный северный остров.
В одно майское утро, когда уже миновал Белтейн без костров, я притворяюсь спящей, чтобы Дот ничего не заподозрила. А едва дверь закрывается за ней, вылезаю из постели, уже одетая, и иду следом.
Холмы зеленеют так ярко, что больно глазам. Щурясь, поднимаюсь на ближний холм, где из бывших бараков строят часовню. Если не найду ее там, пойду в лазарет.
Но, взойдя на холм, я так и ахаю.