Час уже поздний, холодает, я беспокоюсь о Кон, и остаток пути до лагеря мы с Чезаре торопимся. Солнце висит низко над горизонтом, в середине лета у нас не темнеет по-настоящему, но из-за странного света и причудливых теней местность выглядит незнакомой, и мы то и дело оступаемся. Сейчас нам не до смеха.
Часовня лучится бледным сиянием, а внутри тихо и пусто, как будто само здание погружено в молитву. Здесь меня всякий раз охватывает благоговейный восторг. Отчасти потому, что море и ветер так близко, а еще потому, что каждый мазок кисти, каждый изгиб металла здесь дышит надеждой.
Мы оба отдуваемся, ноги у меня в царапинах от дрока.
– Мне пора в лагерь, – говорит Чезаре, целуя меня на ходу.
Смотрю ему вслед, пока в сумерках не теряю его из виду.
Вдруг кто-то хватает меня за плечо. Сердце замирает, я резко оборачиваюсь, вскидываю руки – если это охранник, глаза ему выцарапаю…
Оказалось, Кон. Бледная, в слезах.
– Боже, Кон! Что с тобой? Напугала меня до смерти.
– Прости, ну прости. Я… я, кажется, видела его. По-моему, он где-то здесь бродит, меня караулит.
Нет нужды объяснять, о ком речь.
У меня пересыхает в горле, и я прижимаю ее к себе. Чувствую, какая она слабенькая, невесомая, – почему-то Кон худее меня, более хрупкая, хоть мы с ней и одного роста. Ее страх передается и мне, слышу, как заходится ее сердце. Узнать бы правду от нее самой, но всякий раз, когда я принимаюсь расспрашивать, ее лицо каменеет. Невольно кажется, что в ту ночь на пляже она натворила что-то ужасное. Закрадываются подозрения – редкие, мимолетные, – что слухи о ней ходят недаром, что она и впрямь его завлекала, а потом на него набросилась. Иначе с чего бы ей скрывать от меня правду? И я ненавижу себя за то, что способна плохо думать о родной сестре, усомниться в ней хоть на мгновение.
Сжимаю ее руку:
– По-твоему… Это был точно он?
– Ты не думай, я в своем уме. – В голосе ее звенит металл. – Мне не привиделось.
– Я ничего такого не говорю. – Чувствую укол совести. – Ну же, пойдем в хижину.
– Или… или давай здесь подождем? Убедимся, что он точно ушел? Что его точно здесь нет?
– Хорошо. – Я усаживаюсь с ней рядом на холодный пол часовни, развязываю мешок с деревяшками и плитками, что мы с Чезаре притащили с корабля. – Давай пока выложим плитки на полу. Раствора нет, зато посмотрим, как это будет выглядеть.
Кон с благодарностью берет у меня плитки. Вскоре руки у нее перестают дрожать, дыхание становится ровнее.
Положив на пол плитку, она спрашивает:
– Чезаре… Чезаре тебе хоть раз делал больно?
– Нет, что ты.
В неловком молчании жду от нее другого вопроса.
Плитки мы выкладываем веером, и будто лучи расходятся в сторону алтаря и Девы Марии с младенцем – так похожей на Кон, на меня.
Выкладывая последние плитки, Кон говорит:
– Больше не дам Энгусу сделать мне больно. – Впервые она при мне произносит вслух его имя.
«И я не дам», – клянусь я про себя и так стискиваю в кулаке осколок плитки, что раню ладонь до крови.
В три часа, в призрачной синеве белой ночи, мы идем наконец в хижину.
Кон успокоилась, и при бледном свете я различаю ее улыбку. Иногда в ней сквозит прежняя Кон – сестра, которую я потеряла и никогда больше не увижу, – и мне больно от этой мысли. Мне так ее не хватает; в сердце будто вонзился нож и ворочается там. И приходится себе напоминать, что она еще не оправилась. И что душевные раны имеют свойство затягиваться.
У входа в хижину натыкаюсь на что-то носком ботинка. Наклоняюсь, подбираю с земли что-то похожее на камень, только теплое.
Держу его на вытянутой руке, разглядываю на фоне нездешнего, с рваными облаками неба.
Чезаре, как видно, не в лагерь пошел, а сразу в кузницу.
– Что это? – спрашивает Кон.
Осколок бомбы или часть вражеского корабля, выброшенная на берег. Лучший подарок за всю мою жизнь.
– Сердце, – отвечаю я.
Август 1942
На исходе августа, ближе к вечеру, Чезаре добавляет последние мазки к образу Девы Марии над алтарем. Она прекрасна, почти совершенна. Глаза он все-таки решает сделать опущенными – так будет проще нарисовать выступающие скулы Дот, чуть приподнятые уголки губ и не придется передавать неутолимую жажду во взгляде.
За работой Чезаре вспоминает, как она дышит ему в ухо, как шепчет теплыми губами его имя, когда он ее целует.
Если она захочет, то могла бы работать в маленькой больнице в Моэне, думает Чезаре, ведь она не раз говорила, что мечтает стать врачом, так? Почему бы и нет? Он представляет, как она идет с ним рука об руку по горной тропе, плавает в озере. Он покажет ей церковь, где он расписывал своды. Познакомит ее с родителями.
Доротея.
Мама ахнет, возьмет ее за обе руки. Он представляет Доротею за тем самым столом, где он сиживал еще ребенком; представляет, как она ест воздушный хлеб, пробует острые сыры, макая их в оливковое масло. Как она, смеясь, пьет домашнее красное вино.