» — частный эпизод в теологии денег, подлинная суть которых раскроется вскоре как qualitas occulta. С окончательным крахом идеологии меркантилизма возникнет предчувствие совершенно иных измерений, таимых под формами хозяйственной жизни; собственно «деньги», понятые как commonwealth, окажутся обманным маневром, отвлекающим внимание от «денег», подрывающих сами устои ментальности и становящихся новой ментальностью. Интендант, написавший после смерти Кольбера фразу: «le plus grand secret est de laissertoute libertédans le commerce»,[208]едва ли подозревал о том, какие глубочайшие слои миропорядка, отнюдь не только коммерческого, затронуты им в этом профессиональном прозрении. Еще раз вспомним английскую «троицу»: набожность, торговля, свобода. Уравнение с тремя неизвестными: сначала была обеспечена набожность в виде смиренных предписаний пуританской этики; оставалось востребовать всю свободу. Она и уместилась вся в измерении своекорыстия и эгоизма— не романтического «sacro egoismo» в смысле Макьявелли или Д’Аннунцио и не «эготизма» позднейших богемных выродков, а «эгоизма», равносильного «спокойной совести» и «честному выполнению своих обязанностей»: словами Молль Флендерс: «Я не была настолько развращена, чтобы ступить на путь порока из одной любви к нему»[209]. Это уже типичная ментальность расчета, приобретающая универсальный характер и конституирующая сообразную себе новую универсальную онтологию; было бы наивностью замыкать ее в рамках только хозяйственной сферы, откуда метастазы ее в кратчайшие сроки разрослись в гигантских масштабах, перефасонивая решительно все контуры сознания и мира. Речь шла не о частном феномене, а о мировоззрении; «дух» капитализма предстал в этом смысле не только способом действия отдельных его носителей, но и способом восприятия вообще, неким глобальным a priori, организующим и ориентирующим поведенческие и спекулятивные нормы нового мира.
XVII век — век кристаллизации этих норм. Характерная особенность: гоббсовская формула «войны всех против всех
» зеркально отразила ситуацию целого столетия, мирные передышки которого в общем исчислялись семью годами[210]. Политике первой пришлось пожинать плоды утверждающейся иррелигиозности, хотя и под маской внешне религиозного приличия; 30-летняя война в полной мере явила уже беззастенчивость и лицемерность нового сознания, исповедующего теологию личной корысти и пользы; католики, например, могли вполне союзничать с протестантами в борьбе с другими католиками (альянс Ришелье-Густава Адольфа), а Боссюэ недвусмысленно расширял кругозор эксегетики в трактате «Политика, извлеченная из доподлинных слов Священного Писания». Определенно: пушки грохотали весь век, а музы не смолкали ни на мгновенье, заглушая временами даже пушки. После Вестфальского мира (1648) Европа, наконец, мыслится как политическое целое (лучше было бы сказать общее, за неумением века мыслить целое); Томас Овербери еще в 1609 году наметил проект общеевропейского баланса; со второй половины столетия эта идея определяет ход европейской политической жизни. Возникает международное право; тяга к стабилизации и порядку порождает первые шедевры формалистики. Из дипломатии вытравляются страсти и воцарется этикет; впервые начинают созываться конгрессы. Создается офицерский корпус; время появления его — промежуток между Валленштейном, когда его еще нет, и смертью Тюренна, когда он уже есть; в Пруссии вводится униформа; армия переходит на государственное содержание[211]. Государство контролирует решительно всё: частный бизнес, армию, науку, искусство, быт; орудие контроля — аппарат чиновников, эквипотенциально бессмертный бюрократизм, растущий в геометрической прогрессии к арифметической прогрессии спроса на него.