Антропология века не идет дальше внешних манер; человек — это animal in aliqua re elegantissimum, элегантнейшее животное, умеющее быть элегантным, не больше; таков посильный вклад Франции в общеевропейский культурный баланс. Элегантность граничит здесь с умопомрачением; король, снимающий шляпу даже перед горничными,[217]
задает тон; понятно, что это обязывало горничных к чудесам; Тэн приводит мнение Курье о том, что горничная XVII века умела изъясняться лучше современных академиков[218]. Всё служит слову, а слово служит изяществу; итальянцы Сократи, Росси и Кавалли, приглашенные в Париж Мазарини и положившие начало французской опере, раздувают до гротеска присущую эпохе тенденцию подчинения музыки тексту; Кречмар прямо характеризует французскую оперу как «орудие политической пропаганды»[219]. В поэзии: «enfin Malherbe vint» — «наконец пришел Малерб» и поверг гармонию к ногам рассудка, как об этом поведал миру восхищенный Буало. Речь идет не о художественном гении великих французских поэтов XVII века — кто бы стал оспаривать значимость Расина? — но позволительно спросить и о другом: что заставляло греческих и римских героев Расина вести себя на сцене так, чтобы их поведение не стало предметом сплетен в придворных кругах? и что же это было такое — изысканный, учтивый и обольстительный Ахилл? В конце концов, «Ахилл в перчатках» и был художественной нормой века, ничуть не менее своеобразной, чем «артиллерия», которой обстреливали друг друга у Мильтона восставшие и верноподданные ангелы. Будущий упрек Стендаля в адрес Ришелье[220]расширится до адреса века, заменившего, по словам Буало, хор античной трагедии скрипкой, а саму музыку техническими возможностями инструментов[221]. Что и говорить о музыке или поэзии, если даже «ведущий» теолог века и прославленный стилист, Боссюэ, может позволить себе, говоря о Боге, такой «реверанс»: «Поскольку Бог оказал нам честь сотворить нас по образу своему…» и т. д[222]. Характерная особенность: с французского XVII века европейская душа впервые оказывается в зависимости от будущей оптики психоанализа; евангельское «ищите да обрящете» прочитывается уже в рефрене недвусмысленной подоплеки: «ищите… женщину», и госпожа де Севинье, вполне смущенная неожиданной набожностью расиновской «Эсфири», может уже подобрать для этого классически фрейдистское толкование: «Расин любит Бога, как он прежде любил своих любовниц». Знаменателен этот социокультурный метаморфоз внебрачной женской судьбы — от средневековой «дамы сердца» через эрудированную либертинку XVII–XVIII вв. до… героинь Стриндберга и Золя; отметим всё же, что эффект в ряде случаев превзошел ожидания. То, о чем еще в XIII веке мечтал Роджер Бэкон, что тщетно силился претворить в жизнь Пико де ла Мирандола в конце XV-го, — творческая корпорация умов, — оказалось под силу женщинам XVII века; достаточно было лишь простой социологизации инстинкта сводничества, чтобы достойные мужи могли преодолевать свою разобщенность и творить сообща. Век отмечен возникновением и расцветом «салонов», «bureaux d’esprit»; среди них знаменитый Hôtel de Rambouillet, где, между прочим, были сведены Ришелье и Корнель и откуда выросла вскоре Французская Академия.Салоны — рассадник культуры и чисто светское перевоплощение схоластических «кводлибетариев
»; Европа впервые училась здесь искусству ни к чему не обязывающей и универсально легкомысленной болтовни, «l’art de dire absolument rien d’une manière agréable et ingénieuse»; поздняя острота о «нации, которой нужно было говорить, чтобы мыслить, и которая мыслила лишь ради того, чтобы говорить», необыкновенно метко характеризует неслыханную тиранию номинализма, ставшего нормой мышления и жизни. «Сударь, я пишу Вам это письмо, так как не знаю, что делать, и я заканчиваю его, так как не знаю, что сказать» — озорная жеманница, создавшая этот эпистолярный шедевр,[223]прикоснулась, сама того не ведая, до самой сердцевины новой парадигмы разума, который, эмансипировавшись от прежних теологических пут и предоставленный самому себе, резвился в рафинированной атмосфере капризов и оригинальничаний; в этом маточном растворе ствердевали кристаллы будущих академий и энциклопедий; ни к чему не обязывающей болтовне суждено было через ряд промежуточных звеньев определить меру предстоящей ментальности и выступить в обличии таких непререкаемых истин о мире, в сравнении с которыми самой мягкостью показались бы «выдумки попов».