Заболоцкий вовремя не уехал из Ленинграда.
И в Переделкино попал после всего перенесенного — не дачником, как я уже сказал, а по бездомности.
Я говорил, кажется, что из всех послевоенных годов всего лучше помню зимы. Народу мало, снегу много — каждый из встреченных на кругу входит в сознание из белого фона отчетливо. Детей почти нет. Погруженный в себя (глубже некуда), рассматриваю взрослых, думаю о них подолгу, хочу представить, как вырасту таким же (или все-таки другим?) взрослым.
Зима сорок седьмого — моя последняя дошкольная зима, когда зимую за городом.
И Заболоцкого вижу в памяти той зимой или предыдущей, они, в общем-то, похожи, эти зимы после войны. Зимы ожидания того, что не скажешь, что не наступило совсем, — наступило отчасти, но ведь наступило, а для того же Николая Алексеевича Заболоцкого могло и не наступить; хотя было же и лето, когда семья его окучивала и копала картошку (хорошо знакомое мне по детству занятие) — рассчитывала на картошку.
Вернее, и на картошку — тоже.
Понимаю, почему у меня в связи с Заболоцким зимний мотив всего настойчивее: на мою детскую зиму проецируется вполне взрослая зима из поэмы Семена Липкина “Вячеславу. Жизнь переделкинская”.
И я со своей зимой должен посторониться. Липкин близко знал Заболоцкого, а моих родителей Заболоцкий, живший до войны в Ленинграде, и знать не мог. И вряд ли они его как тип людей заинтересовали бы в то время — его, обитателя чужой дачи.
Эпизод с Заболоцким в поэме Липкина — свидетельство страха, ставившего возвращенного из ссылки поэта на грань умопомешательства.
Липкин тоже в ту зиму жил на чьей-то даче: в Москве четверо (или тогда их было меньше?) детей, тесно, работать над переводами негде.