— Дядя Коля, а может, так бы его зарыть где-нибудь за деревней? — сказала Надежда Ивановна.
— Зарыть-то бы можно его, — сказал Николай. Он взял один из гвоздей, которые держал во рту, приставил, где нужно, и тюкнул обухом. Гвоздь был ржавый и согнулся пополам. — Зарыть-то зароем, — сказал Коля, — и сверху еще песочком присыпем... — Он вытянул изо рта следующий гвоздь и вогнал его в горбыль. — Человек ведь тоже, Надежда Ивановна, — сказал Коля Авдеичев. — Как и не мы. На жилплощадь и тут права имел, и там ему обязаны домовину предоставить. Человек ведь был... Лошадку вот только надо бы, на кладбище его увезти...
Бригадирша обрадовалась такому случаю уйти с Колиного двора, пообещалась прислать лошадку и побежала со всех ног по озерешенской улице.
...А там уже старушки-домушки, калеки да няньки, да малютки-козявки прослышали зовы озерешенского радио и начали сползаться, охать, креститься, шмыгать носами, советовать, всхлипывать и даже плакать навзрыд. Прибежала из черники и Колина дочка Алевтина, весь рот у нее как чернильная клякса, губы отцовские выворочены наизнанку, десны видать, и нос конопатый— картошинкой — как у Коли. Дочка кончила второй класс. Ока стала все трогать, и щупать, и спрашивать:
— А ты его на кладбище, что ли, понесешь? А поминки справлять мы будем? А почему у него в носу дырка? В носу косточки не бывает, что ли?
— Лошадь Надёжа сейчас подгонит, — сообщил Николай Авдеичев дочке, а также и другому малому да старому населению Озерешни. — Человек ведь был. Может, бедняк какой безлошадный, так пусть хоть посмертно прокатится. У совхоза тягловой силы хватит...
И правда, каких-нибудь два часа спустя приехала подвода, за вожжи держался не то Васятка, не то Мишутка. Длинный и узкий ящик готов уже был, заколочен вглухую, без крышки, совсем непохожий он вышел на гроб.
Коля Авдеичев установил на подводе ящик, забрался и сел на него. Алевтина тоже залезла в телегу. Мишутка или Васятка огрел вожжами лошадь, громко зачмокал на нее, подвода покатила по мягкой летней дороге.
На главное кладбище нужно было проехать через ржаное поле и через сосновый лес, а после подняться в гору, к рябинам, березам и липам, посаженным в прошлом веке. Там было прохладно, зелено, славно, и очень много травы и цветов наросло на холме. И небо рядышком было с пригорком. И солнце не напекало. И кресты и красные пирамидки были равного роста друг перед дружкой. А каменных монументов, гранита и мрамора, и прутьев железных решеток и вовсе не было.
Воздух был легкий, душистый на главном кладбище Озерешни. О смерти не думалось тут. Пел черный дрозд на рябине. Жужжали шмели. И на одном тополевом кресте проросла живая, с листьями ветка. Непонятная в своей тишине и сосредоточенной благостной радости совершалась тут непременная жизнь.
— Это наша центральная усадьба, — сказал Коля Авдеичев задумчиво и немного шепелявя — у него изрядно недоставало зубов. Он вырыл яму, спустил туда ящик, засыпал землей и охлопал лопатой холмик. И снова задумался вслух: — На троицу люди сюда придут... Поплачут... И подерутся... И песню споют... И песню споют, — еще раз сказал Коля Авдеичев.
Все уселись на телегу и весело покатили с холма.
Все об одном
У меня мать осталась жить одна в деревне Даргома за Байкалом, когда я поехал учиться в Ленинград. Я быстро освоился в Ленинграде и понял, что многие ленинградцы не умнее меня. Для чего тогда возвращаться за Байкал?
Вирусным гриппом я ни разу не заболел, сопромат и теормех осилил без шпаргалок. Играл в баскетбол за сборную института.
Сначала меня избрали в курсовое бюро комсомола, а потом — в факультетское. Я написал об этом моей матери. Она парторгом работает в леспромхозе. Я думал, это важно для нее, что я в бюро. Она мне отвечала: «Молодец, Иван Акимович тоже сначала в институте комсоргом, потом в райкоме вторым секретарем, а теперь уже...»
Сам я редко писал матери. Я бывал постоянно, круглосуточно занят и, стало быть, счастлив, и знал, что это мое счастье состоит в непрерывном действовании, в череде всяких дел и поступков.
Нельзя сказать, чтобы меня не охватывало иногда уныние без причины. Это тоже случалось со мной. Я вдруг говорил себе: «Ну и что же дальше? Неужели всю жизнь так? Подожди, не торопись. Подумай».
Почему-то всегда вместе с этим приходили мысли о матери. Мать, конечно, не пропадет. Ее жизнь — на людях, в работе. Парторг.
Но ведь одна же она. И я у нее единственный сын. Она меня провожала на станции Петровск-Забайкальский, когда я поехал поступать в институт. Так и осталась тогда одна стоять на платформе.
Я помню, школьником был, смотрел на мать по утрам, не вставши с кровати. Она готовила завтрак, двигала сковородки и чугуны в печи, не поворачивалась ко мне, но в то же время она была как бы вместе со мной, с моим утром, с моим счастьем нежиться в чистой и теплой постели, с моим днем, с моей учебой, с предстоящим мне в воскресенье походом в тайгу, на охоту.