Мамонт Андреич уехал на промысел с ночевкой. И Пелагея куда-то запропастилась, — видать к соседкам посудачить зашла: редко выпадает ей свободный, как нынче, денек. Глафира одинешенько поскучала в хоромах да и подалась на промысел. Ловцов к вечеру там не бывает. Ватажный народец, утомленный трудом, в казарме отдыхает. Резеп небось в окошко из своей светелки крохотной поглядывает, ее поджидает.
Была пора меж концом дня и началом ночи. Бледно и застенчиво обозначилась звезда-вечерница, но тени на улки еще не легли, золотилась вода багряным отсветом зарницы. Спокойствие и усталость опустились на землю. И гуси дикие за рекой затихли, и во дворах смолкли дневные звуки, а вечерним — коровьему мыку, звону доенок да скрипу закрываемых ставен — еще пора не подоспела.
Резеп и в самом деле ожидал Глафиру, потому как с Андреем у нее случилась осечка, после чего стала богатая деваха повнимательней с ним, плотовым. Да и возраст диктовал свое — поди-ко уже не сегодня и не вчера за двадцать перевалило. А тут — весна. Весной же, известно, не только человек к человеку, а и букашка к букашке липнет.
Завидя ее, Резеп возликовал: еще не было такого, чтоб вечером сама к нему заглядывала. Заходила, правда, но днем, будто по делу какому. А тут… Или втрескалась девка, или стыд потеряла. Говорят же, что девичий стыд до порога. Верно, знать, говорят: раз переступив порог его жилья, Глафира не считала зазорным прийти и вечером. А может, про другой порожек пословье? Вот тогда бы уж Глафира не увернулась от него, а с ней — и промысел Ляпаевский. На меньшее в таком случае Резеп не согласится, да и Мамонту Андреичу ничегошеньки не стоит дать сиротке-племяннице один, хотя бы самый завалящий, промыслишко. А впрочем, почему завалящий? Порченый товар с рук сбыть нелегко. Резеп еще поторгуется! Вот надо только помочь Глафире этот самый порожек переступить.
Глафира всякий раз вспоминала этот вечер с чувством досады. Не стыда, не угрызения совести, а именно досады, потому что в тот же вечер поняла: слишком крупный козырь дала в руки Резепа.
Сидели они в тот раз долго, болтали о пустяках. Резеп предложил гостье чай, сам выпил стопку-другую водки. Несколько позднее и Глафира не утерпела, да и невозможно было ей перемочься, потому как при виде зелья теряла всякую волю. Ее невоздержанность подтолкнула Резепа, и он подступился к ней с присущим ему нахальством и напором.
Когда произошло все, что могло и должно было произойти между пьяной распущенной девкой и здоровым, повидавшим немало женщин холостым мужчиной, Резеп, ошарашенный тем, что открылось ему, сказал, не скрывая разочарования:
— Дорога-то езжалая, оказывается…
— Да и ездок по многим дорожкам помотался, — в тон ему ответила Глафира.
— Мужику вроде бы оно пристало, дозволено в некотором роде. А за девкой нехорошая славка поползет.
— Ты смотри-ка… То соловьем разливался, то вороном закаркал, — неприятно удивилась Глафира. — Али не все равно тебе?
— Снятое молоко — не цельное, вкус не тот, — зло мстил Резеп, твердо уверенный, что теперь Глафира никуда не денется, будет делать все, что он скажет. Но знал Резеп и другое: и сам он не свободен, перед собой, не сможет отказаться от Глафиры, точнее, от богатства, которое вместе с нею будет его. Он долго шел к цели, хитрил, уворовывал хозяйское, копил. Но все припрятанное за долгие годы ничто по сравнению с тем, что может привалить нежданно-негаданно с нею. Плохо, что вместе с приданым ему придется взять и подпорченный второсортный товарец. Но желание выйти в люди было столь велико и мечта эта вынашивалась так долго, что в душе, как это ни досадно, Резеп смирился с тем, что он у Глафиры не первый. И даже пытался оправдать ее: я, что ли, лучше? Да и вокруг столько кобелей увивается: ссильничали небось…
— Я тебе противна? — шепотом спросила Глафира и обняла его, недвижно лежащего рядом, потому как знала: мужика резкостью не перешибешь, а лаской и покорностью даже самого настырного запросто заполонить. — Ну, был грех, Резепушка, был. Силой понудили.
— Из греха шапку не скроишь, — примирительно ворчал Резеп, довольный тем, что Глафира подтвердила его мысли: насильством взяли. И он пожалел ее, провел шершавой рукой по завиткам волос, прижал податливую пахучую голову к груди.
— Ты меня будешь любить? — снова зашептала она, прижимаясь к нему всем телом, теплым и вздрагивающим. — Дядя обещал хорошее приданое. У нас все будет, Резепушка. Ну скажи, любишь?
Кто тут разберется: любит — не любит. Хорошая вроде-ка баба, приятная, горячая. Что еще тут говорить? А вот разговор о приданом Резепа заинтересовал.
— Не говорил, что дает тебе?
— Не спрашивала.
— А ты спроси. Дело житейское. У него вона сколько промыслов. Одним… двумя, — осмелился Резеп, — меньше останется — не обеднеет. Без средствов на жизнь. Это богатому житье, а бедному — вытье. Пущай не скупится. Все одно в могилу с собой не заберет.
— Ну что ты, Резепушка. Как можно…