И, словно весноводье, копились в Синем Морце вести — дурные и тревожные, в понимании Меланьи. Каждое утро добровольцы-вестоноши, кто с умыслом, кто без него, доносили ей случайно услышанное о ее сыне и его товарищах, доносили с прибавками, пересудами, отчего слухи эти, а вернее сплетни, раздувались до неправдоподобия. И то, что прежде представлялось Меланье бедой — пожар на Маячненском промысле, — ныне отошло, растворилось в повседневности и казалось всего лишь незначительной неприятностью по сравнению с тем, что происходило с ее меньшим сыном, что ожидало его. А что не добром кончится вся эта заваруха, в том Меланья ни на минуту не сомневалась — чулое сердце матери предвещало несчастье.
И старик Крепкожилин, вроде-ка всю жизнь не был надломчивым, тут усмирился, стал кротким. Только Яков бесновался пуще прежнего, потому как считал брательника и голытьбу, что роилась вокруг него, причинниками всех зол, обрушившихся на их, Крепкожилиных, дело. Что промысел подожгли, для Якова было ясно, хотя никаких улик в подтверждение своей догадки он не находил. Это, однако, не мешало ему по-прежнему злобиться на все и всех.
Когда Яков прослышал про волнения и беспорядки на Ляпаевских промыслах, притих мышью, ибо понимал и опасался, что нечто подобное может случиться и у них. Правда, будоражиться почти некому было, потому как рыбу они не брали, лишь черную икру скупали, а коли так, то и рабочих на промысле держали единицы. И снабжали-то их икрой бударок пять-шесть. Большего Крепкожилины не могли осилить. Так что задираться-то и некому. Но Яков, нестрашливый по характеру, оробел: а ну как и последнее потеряешь.
После пожара на льдобугре удумал Дмитрий Самсоныч новым делом заняться — корневым засолом. Не так чтоб оно и новым-то было. В старину и деды и прадеды тем занимались. Да и ныне, когда рыбный завал припирал, вспоминали этот сколь давний, столь и примитивный способ соления: ни льда, ни чаньев — ничего не требуется. Режь рыбу, укладывай слоями в ямы да солью, как землей, пересыпай добрым слоем. Балыки, понятно, не те, что со льдом да в посудине, но все же годны на сбыт: на безрыбье и рак рыба.
Красная рыба маячненскими водоемами пошла шибко, и Крепкожилины за неделю просадили все деньги. Дмитрий Самсоныч засобирался в волость к знакомому рыбнику, чтоб перехватить деньги в долг, да Яков отговорил.
— Надо еще посмотреть, сумеем ли балыки корневого засола распродать, — резонно засомневался он. — Нахватаем долгу-то…
— Кто без долгов, тот бестолков, — слабо противился старик, но в душе был согласен с сыном и поездку отложил.
А тут городчане нагрянули, и Крепкожилины удачно, с добрым барышом, продали сушку. Вновь открылась возможность засаливать балыки из осетров и севрюг, но Яков воспротивился:
— Корневой засол, тятя, много нам не даст. С рубля рубль чистый получим, как ты мыслишь?
— Должны бы получить, — неуверенно сказал Дмитрий Самсоныч.
— Во! А ежели бы я предложил с рубля трешку? — Яков хитро посмотрел в глаза отца. — Али пятерку, а?
— Тако, Яш, в рыбном нашем деле быват, но редко.
— А ежели я надумал эту редкость? — в глазах Якова мелькают зеленые огоньки.
— Ну? Че томишь-то?
— Аль, тять, не догадываешься? Икру будем брать. Без рыб. Рыба нам без надобностев. А икорку возьмем.
— Так нельзя, Яша, эдакое добро портить, — разочарованно отозвался старик. — Слухи пойдут, начальство прознает. Грехов не оберешься.
— Ниче! Оно, начальство-то, тоже пить-есть хочет. Ежели какой случай, мы ему икорки пудик подбросим. Заткнется. А мало — так и денег. Рази кто выстоит! Ни в жисть не выстоит.
— Боязно. Дело-то страховитое.
— Всполошился раньше времени, — уколол Яков. — Сколько помню, не такое было. И ниче — сходило с рук.
Не стал Дмитрий Самсоныч перечить сыну. Подговорили они нескольких мужиков, которые понадежнее, поотчаяннее, посулили хорошие деньги и начали втай засаливать осетровую и севрюжью икру. Яков радовался удаче, Дмитрий Самсоныч, страшась, что дело это не сохранится в скрытности, помалкивал, поощряя тем самым сына. И только Меланья была глуха к их словам и делам. Все ее думки были о меньшом.
Переночевал-таки ту ночь Тимофей у Чапурки! Кумар с Садрахманом уехали в село, а двое казахов-незнакомцев остались. Без постели, укрывшись рваными фуфайчонками, дрогли они до зорьки на голых мостках под закроем. Тимофей напоказ, чтоб позлить упористых сторожей, улаживал постель, взбивал ватную подушку. Казахи зыркали, кололи его раскосыми глазами, но терпеливо молчали.
На зорьке Тимофей выбрался из-под теплой одеялки, а его охранники уже дымили махрой. Закрутки послюнявили в палец — видать, пронял их апрельский утренник. На корме бударки, в жарнике, подернутые пеплом, неярко тлели угли, а над ними в котле парил густо заваренный чай.