– Узнаю ли? – сомневался он. – Какая она сейчас? Толстая, стройная? Удобно ли будет привести её сюда, в свои хоромы? Куплю шампанское… зефир. Белый, мягкий – его жевать не обязательно… Не в кафе же вести – денег придётся много выложить, просто за кофе, а ведь и отметить же надо, в стаканы налить чего-нибудь! Вина, что ли?
Её лицо всплывало в памяти прежним, девчоночьим, улыбчивым и милым. Только в памяти, ведь фотографий не было. Глаза – тёмно-вишнёвые, на светлом лице сразу внимание притягивали. Сейчас, небось, толстая тётка, увалистая. Как её в кафе вести? Обабилась, наверняка. С обволакивающими телесами, раздражительная, властная, ничего не принимающая на веру и разочаровавшаяся в идеалах.
– А много ли осталось у тебя самого – идеалов? Такая плотная занавеска времени, что и не разглядеть. Светомаскировка! Смотришь на яркий свет, глаза начинают болеть. Раздражаешься, потому что толком не понял, а лишь причинил сам себе боль.
И не хотелось верить в то, что она именно такая сейчас.
Неожиданно где-то очень глубоко всколыхнулось в нём радостным волнением вроде бы забытое, растворившееся во времени до безразличия, накатило вновь невесть откуда, незваное, само. Он уж и думать-то забыл об этом, а тут на тебе, через тройной железобетонный накат жизненного опыта и равнодушия.
– Что ж это я? – Растерялся слегка, потом хмыкнул, плечами пожал. – Значит, ещё не все кладовые пусты! – Засмеялся: – Должно быть, во мне огромные, как ядерный щит страны, нерастраченные запасы любви, если после трёх жён и толпы невразумительных тёток-приживалок что-то осталось и даже слегка волнует!
И тотчас же одёрнул себя, помрачнел:
– Успокойся, старик! Какая на хрен – любовь! Остановись! – Пальцем по лбу постучал, засмеялся саркастически. – Сиди на жопе и грей бесполезные перепелиные яйца собственной старости! – грубо приказал себе.
Получилось резко, словно не он себя, а чужая рука, кто-то другой не рассчитал удара, и оказалось не на шутку больно.
– Может, и нет ничего, всё ты себе навыдумывал в звонкой пустоте теперешней жизни.
Он в который уже раз раздражённо поправил съехавшую со столешницы подкладку, оглядел критическим взглядом комнату.
Квартирка стала итогом судебных разбирательств с последней супругой, уроженкой Оренбурга. Он поверил ей, ласковой до поры, дал слабину, а она оказалась хваткой и прижимистой до жадности. Потом были сложные взаиморасчёты и многоходовые размены. В результате он после трёхкомнатной в Железнодорожном оказался в однокомнатной, в старом девятиэтажном панельном доме, под самой крышей. Дом был серый и мрачный, но в зелёной и экологически чистой зоне, как модно стало подчёркивать, а главное – в Москве, в черте, обозначенной кольцевой автодорогой. У самой черты.
Сейчас он жил на мизерную пенсию, пытался устроиться на работу, но как-то не очень активно, всякий раз находил причины отказаться, а с некоторых пор просто сетовал, что его не берут из-за возраста, хотя это было отчасти лукавством.
Работы предлагались известно какие – сторожа автостоянок, гаражных товариществ, да вахтёры. Он их сам терпеть не мог и поэтому отказывался. С молодости презирал, считал туповатыми, сонными байбаками, а сейчас, похоже, расплачивался за эту гордыню.
Более приличное место найти можно было молодым, блатным или по счастливой случайности. В рекламе же, даже если не прописана была «красная ленточка» – не старше сорока пяти, всё равно она читалась, а ему было уже шестьдесят два года.
«Черта оседлости» для пенсионеров, как шутил Вениамин Иванович.
Жил он скромно, и в результате постоянных расчётов и жёсткого контроля умудрялся сводить концы с концами.
– В нас много воды, поэтому трудно быть на плаву, а те, кто не тонет, уважения не вызывают, – подытоживал он свои размышлизмы.
Собака в квартире под ним, неопрятный дворовый пудель, залаяла, просилась на прогулку по своим делам.
Он закончил собираться. Уже уходя, оглядел пристально комнату. Стало вдруг тоскливо, словно сам с собой прощался.
Увидел в зеркале своё отражение – с букетом. Примерился так и сяк, головой повертел, сделал несколько телодвижений, то удаляя цветы от себя, то приближая, но всё равно остался недоволен.
– Вырядился, весь в белом! – упрекнул себя сурово. – Фраер… дешёвый.
Лысину бритую погладил ладошкой, кепочкой белой прикрыл. Отметил, что надо бы постирать, вон козырёк как захватан пальцами.
На встречу притопал намного раньше условленного времени.
Сидел на лавочке в сквере, недалеко от магазина, вспоминал. Какая-то сентиментальная, рваная несуразица перекатывалась утомительно в голове.
Сквозь дымку полусонного тумана брёл он, спотыкаясь, по дням прошедшим. Оцепенело, отрешённо, словно по привычке, и не было в этих мыслях раздражения. Они всплывали кусками, как коряги в половодье, плавно опускались на дно, укутывались в мягкий ил вялости, что-то уже и вовсе невозможно было вспомнить, он это отметил. И вдруг, на пороге сна и небытия, остро кольнуло в сердце.
Он с досадой вспомнил, что таблетки не переложил в костюм из повседневной курточки, но тут слегка отпустило.